АНОНС ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА РАБОТЫ ОСНОВНЫЕ ПУБЛИКАЦИИ АВТОРА ПО ТЕМЕ ДИССЕРТАЦИИ
Основное содержание работы
Глава 1. Политическая культура и образ прошлого: теоретико-методологическое обоснование темы
Основные подходы к изучению политической культуры
Проблема преемственного движения политий в социальном времени
Концептуализация понятия «образ прошлого
Глава 2. Характер темпорального самополагания русской политии в ХХ в.
Особенности политической преемственности и специфика «работы памяти» в России
Политико-культурные предпосылки «сбросов» памяти в русской политической системе
Глава 3. Роль образов прошлого в формировании памяти политики
Интеграция травматического политического опыта в память сообществ и актуальную политику
Значение памяти для интегративных и идентификационных процессов в политике
Глава 4. Память русской власти: проблемы хранения, трансляции, актуализации
Роль политического опыта в процессах трансляции власти в России
Потенциал «памяти» и социально-политические практики власти
Глава I «Политическая культура и образ прошлого: теоретико-методологическое обоснование темы» посвящена анализу современных вариантов концептуализации политической культуры, позволяющих выявить и конкретизировать ее темпорально-коммуникативную природу, а также исследованию феномена политической преемственности и способов его реализации, одним из которых является образ прошлого.
В § 1 «Основные подходы к изучению политической культуры» рассматривается научный потенциал «классической» концепции политической культуры и развивающих ее теоретических подходов применительно к изучению роли «памяти» в российской политике. Солидаризируясь с пониманием политической культуры как субъективного (и субъектного) измерения политической системы, диссертант подчеркивает: концепция Г.Алмонда и С.Вербы заставляет взглянуть на мир политики с социально-антропологической точки зрения. В работе обосновывается следующая позиция: политическая культура определяет общественно-психологические и культурно-антропологические предпосылки политического поведения.
Диссертант выделяет актуальные для изучаемой темы варианты концептуализации политической культуры, которые согласуются с исходной концепцией. Считая, что она предполагает обращение к определенному смысловому уровню реальности – «символическому», компонентам осмысления и толкования мира политики, диссертант прежде всего анализирует трактовки политической культуры как исторически складывающихся символических структур (восходят к работам одного из классиков символической антропологии К.Гирца). В 1970-80-е гг. в политологии активно апробировались идеи К.Гирца, однако в 90-е гг. они подверглись критике за преувеличение степени единства, логичности и неизменности культуры (см. работы Л.Уэдин и др.). Показательно, что и в концепции Г.Алмонда исследователи обнаружили «примордиалистский» крен: ориентиации трактовались как нечто готовое («продукт истории»), не учитывалась стоявшая за их утверждением символическая борьба (такова, например, позиция Д.Лейтин).
Преодолевая эти недостатки «классических» теорий, современные политологи все чаще обращаются к «постгирцовской» культурной антропологии, формировавшейся под влиянием работ М.Фуко, П.Бурдье, Ж.Деррида. Подчеркивая хрупкость и неоднозначность символических систем, она нацеливает на исторический анализ культурных практик. В 90-е гг. в политологии утверждается подход к культуре как процессу конструирования смыслов («смысловых предпочтений»), посредством которых социальные акторы пытаются сделать свои миры более понятными и согласованными. В числе актуальных задач политической культуры называют изучение «работы» символов, анализ смыслов, приписываемых акторами политическим явлениям. Отсюда интерес к политической семиотике.
Концептуальные инновации, дающие импульс развитию символического направления, появились также, по мнению диссертанта, в рамках «позднего» интеракционизма. Некоторые труды (например, Т.Янга) дают возможность взглянуть на политическую культуру с позиций концепции хаоса и нелинейной динамики, возникшей в постмодернистской социальной теории. Эта теоретическая предпосылка особенно важна для анализа российской политической культуры, которую большинство исследователей оценивает как нестабильную, многослойную, внутреннее конфликтную.
Диссертанту представляется плодотворной конвергенция принципов и идей культурно-символического анализа с основными положениями коммуникативного подхода к изучению политической культуры. В работе обосновывается его совместимость с «классической формулой» Г.Алмонда–С.Вербы, которую отличает коммуникативный дух. Весьма плодотворны как попытки исследования политической культуры в контексте политических коммуникаций (Л.Диттмер, Б.Пфетч и др.), так и ее трактовки в темпоральном и коммуникативном ключе (Л.Бляхера, К.Завершинского и др.). Важнейшая задача этого направления – понять, как, с качественным усилением политической роли электронных СМИ и появлением новейших информационных технологий властвования, меняются политическая культура, способы воздействия на ориентации.
Следуя логике этих подходов, диссертант трактует политическую культуру в коммуникативном и символическом ключе: как сложную, многоуровневую интерпретацию мира политики (так ее описывал С.Верба), в процессе которой вырабатываются нормативные определения ситуаций, в результате чего возникают основания для формирования общего, взаимосогласованного вúдения и взаимодействия. При таком понимании политической культуры акцент делается не на неких исходных (просто данных) ценностях и нормах, но на коммуникативном процессе их кристаллизации и проявления себя.
В § 2 «Проблема преемственного движения политий в социальном времени» выделены и систематизированы факторы, влияющие на темпоральный ход политии. Рассматривается тема значения этой проблематики в концепции политической культуры. Подчеркивается: изучение политической культуры невозможно без обращения к способам, механизмам реализации политико-исторической преемственности. В то же время, определяя тип преемственности, мы указываем на своеобразие данной политической культуры. По мнению диссертанта, эволюционное, преимущественно преемственное движение политий во времени, связанное с накоплением опыта, его отбором и синтезированием с потребностями настоящего, следует считать одним из условий существования гражданской политической культуры. Политические культуры, склонные к расколам, разрывам преемственности, отторжению опыта и/или его редукции к простейшим формам, имеют меньше шансов на развитие элементов «гражданственности». Поэтому политическую преемственность, связанную с трансляцией, сознательной переработкой и актуализацией исторического опыта, диссертант полагает культурной предпосылкой становления стабильных и эффективных демократических институтов.
При обращении к этой проблематике неизбежно встает вопрос о традиции и традиционном, особенно острый для российской политической культуры. Опираясь на современные трактовки, диссертант считает традицию неоднородным (многослойным), вариативным, внутренне противоречивым и изменчивым феноменом. Это своего рода социогенетическая программа, способ передачи и актуализации (выбора и применения) политического опыта, а также сам этот опыт: как «неосознанный», репродуктивный, имеющий социобиологическую, социопсихологическую природу, так и «свободно осознанные воспоминания», «фиксированная» и отрефлексированная традиция (такова структура традиции в понимании М.Шелера).
Способность политической культуры к развитию во многом зависит от того, как соотносятся «бессознательно» воспринимаемый опыт, ориентирующий на простое воспроизводство привычных ориентационных моделей, пассивное приспособление к внешней среде и «осознанные воспоминания», критически осмысленное и проработанное наследие, дающие импульс к самосовершенствованию. К доминирующим пластам опыта апеллируют «изобретаемые» в настоящем традиции, моделирование и трансляция которых происходят в информационно-символическом пространстве. Они либо усиливают процессы «бессознательного» (и по существу безответственного) усвоения политического опыта, либо интенсифицируют практики его критического освоения, рационализации и эффективного развития. Особую роль это «качество» политической культуры – ее предрасположенность к «бессознательной» преемственности или сознательному наследованию – играет при формировании «системной памяти» политики, обеспечивающей непрерывность институционального воспроизводства, стабильность и устойчивость институциональных порядков во времени и пространстве. «Сбросы» «системной» памяти связаны с нарушениями равновесия системы, нарастанием опасности разрывов преемственности.
Для современной политики особое значение имеет пласт традиции, являющийся «социальным изобретением», результатом «социальной инженерии». Диссертант подчеркивает: в рамках политий, располагающих небольшим объемом памяти, а потому слабо насыщенных социальным временем (пребывающих как бы вне его), где низка плотность исторических слоев, интенсивен запрос на подобную деятельность. «Изобретенные» традиции восполняют недостаток живого опыта, сознательно и целенаправленно моделируют его, а потому начинают играть политическую роль, обращаясь в субъект политического взаимодействия. Это, в первую очередь, относится к России, где рано появилась потребность в «виртуальной истории», а «изобретенные» традиции стали важным мобилизационным механизмом. Не случайно здесь в самом начале ХХ в. сформулирована идея выбора и изобретения социумом своих традиций (П.Н.Милюков). Обобщая теоретические положения, выдвинутые в современной науке (А.Браун, Р.Роуз, Р.Саква, Э.Смит, Ю.Хабермас, Э.Хобсбаум и др.), диссертант отмечает: движение политии во времени связано с постоянным выбором традиций и их изобретением в поддержку стремлений конкретных элит; в то же время наследие прошлого ограничивает количество вариантов, из которых надо выбирать.
Анализ процессов преемственности приводит диссертанта к следующему выводу: характер самополагания политий в социальном времени во многом определен тем, в какой пропорции соединяются живой опыт и «изобретенные» традиции, насколько данный политический организм способен к накоплению и освоению наследия, «выбору» тех его элементов, которые способствуют рационализации и совершенствованию. Мощные пласты традиций, высокая плотность «исторического» в пространстве политической культуры создают своего рода опосредующую, предохраняющую «упаковку», которая препятствует разрывам, расколам, аномалиям и эксцессам, дегуманизирующим культурное содержание политики. Уничтожение этих пластов, отторжение опыта ведет к «разгерметизации» культуры, разрушению «культурного канона», сдерживающего процессы архаизации.
В § 3 «Концептуализация понятия «образ прошлого»с теоретической точки зрения анализируется данный феномен, возможности его интеграции в структуру политической культуры. Диссертант показывает, что наряду с понятиями «опыт», «традиция» в современном научном дискурсе возникли другие, их дополняющие и развивающие: память, предстающая не просто ментальной способностью, но социальным явлением, которое не может быть описано в изоляции от социального контекста, а также образы прошлого – зафиксированные в памяти и служащие ее воспроизводству представления о прошлом, являющиеся средством установления социальных связей. Публичное репрезентирование образов прошлого происходит с использованием текстов различного происхождения, что предполагает их изучение в коммуникативном (и дискурсивном) аспекте.
Образы прошлого участвуют в конструировании и осмыслении, постоянной интерпретации политики, способствуя ориентации человека в этом мире. Они действуют на пересечении масскоммуникативного, информационно-символического пространства, созданного в настоящем, и исторического наследия. Образы прошлого служат той формой, в которую отливается, переплавляется и транслируется во времени политический опыт. В них происходят отбор и актуализация элементов прошлого, востребованных современной политикой. И, наконец, они суть «сырьё» для конструирования («изобретения») традиций. В этом случае «политика памяти» интегрирована в «символическую политику», являющуюся, в представлении диссертанта, связующим звеном между практической политикой и культурой. Диссертант определяет ее как проектную деятельность (в смысле П.Бергера и Т.Лукмана), по производству и управлению образами прошлого, изучение которой предполагает обращение к устоявшимся и хорошо различимым практикам (как символическим, так и материальным).
Если интерпретировать культуру как коммуникативное пространство, где осуществляется символическое взаимодействие, то образы прошлого выступают одним из коммуникативных способов влияния на нее, определяющих восприятие, убеждения, ценности и стимулирующих, в свою очередь, социальное действие. Во многом на основе (и с участием) масскоммуникативных образов формируются представления людей о прошлом, интегрированные в ткань ориентаций. Их направляющее воздействие испытывают ориентации всех типов и уровней (имеются в виду структурные модели Г.Алмонда–С.Вербы, В.Розенбаума). Образы прошлого способствуют оформлению, кристаллизации ориентаций, а также осуществляют их символический контроль (в смысле Т.Парсонса). Диссертант указывает на связь образов прошлого с ориентациями системного уровня (относительно функций и институтов системы, носителей функций, направлений политики), установление которой позволяет придать политике темпоральное измерение.
В работе выделяется несколько типов образов прошлого. Первый – адаптивный и интеграционный: масскоммуникативные образы прошлого, разделяемые социальными группами, имеют особое значение для конституирования общностей (прежде всего, воображаемых), а также восприятия ими травматического историко-политического опыта. Следующий тип служит легитимации элит, властных отношений; стимулируемая элитами «работа памяти» способна укрепить привязанность к политической системе. И, наконец, образы прошлого поддерживают социализацию, как рефлексивно контролируемый социальный процесс: они не просто дают знания о политике, ее отдельных элементах, характерных для нее отношениях, нормах, ценностях, но и включают их во временнóй контекст.
По мнению диссертанта, в национальных политиях имеется ряд устойчивых типов, разновидностей «модального» образа прошлого (по аналогии с понятием «модальной личности»). Они размечают символическое пространство политики, указывая на те «места памяти», вокруг которых возможна (групповая и общесоциальная) солидаризация; обеспечивают формирование опорных ориентаций, через которые индивиды интериоризуют социальные цели и ценности. Именно из таких образов формируется «нормативное», «идеализированное» (по определению Ю.Хабермаса) прошлое («образец»), отражающее и способствующее кристаллизации общепринятых культурных кодов. Если попытаться соотнести «нормативное» прошлое со структурой политической культуры, оно окажется «укоренено» в ее общем мировоззренческом основании, имеющем особое значение для российской политии, где по-прежнему не разграничены политические и неполитические ценности и сферы. Такое прошлое поддерживает доминантную, «совместно разделяемую» (и в этом смысле консенсусную) политическую культуру, присутствующую в современных культурно дифференцированных (мультикультурных) сообществах в качестве «фонового» консенсуса, который делает возможным политическое взаимопонимание.
В заключении делается вывод: концепция политической культуры предполагает анализ субъективного, преимущественного, иррационального в политике и способов его рационализации. Процесс рационализации происходит в том числе посредством образов прошлого, с помощью временнóй «релаксации». Эта тема связана со всеми направлениями исследования политической культуры. В то же время изучение образов прошлого может оформиться в качестве одного из таких направлений.
В главе II «Характер темпорального самополагания русской политии в ХХ в.» выявляется и характеризуется специфика темпорального движения «русской системы»; определяются факторы, способствующие закреплению особого типа трансляции наследия в политике.
§ 1 «Особенности политической преемственности и специфика «работы памяти» в России». Обращаясь к изучению характера трансляции политико-культурного опыта, диссертант сосредотачивает внимание на переломных («переходных») эпохах, когда возникают угрозы нарушения преемственности. При этом прибегает к сравнительному анализу характера темпорального самополагания западноевропейских и русской политий.
Исходной для диссертанта является следующая посылка: социальные трансформации имеют символическую составляющую; символы служат индикаторами и катализаторами перемен. По тому, как изменяются символические универсумы, к которым принадлежат и образы прошлого, можно судить о характере трансформаций. Они оказываются задействованы во всех трансформационных процессах: борьбе за власть и распределение власти, легитимации социального порядка, идентификационных «переходах» и т.д. Наблюдения за образами прошлого (как и за символическими системами вообще) позволяет судить о динамике политической культуры.
По мнению диссертанта, европейская культура выработала такой алгоритм движения во времени, который предполагает, что одна общественно-политическая форма исторически вырастает из другой. Естественное и неизбежное отрицание «старого» во имя «нового» не означает его полного уничтожения; в то же время утверждение иного «строя» происходит за счет постоянного пересмотра, всеобъемлющей ревизии и беспощадной рефлексии по поводу «первооснов», системообразующих ценностей строя прежнего. Опираясь на исследования Г.Баттерфилда, У.Мак-Нила, П.Нора, Р.Роуза, Ш.Эйзенштадта, диссертант приходит к выводу: в ходе европейских преобразований, как правило, удавалось (и удается сейчас) достичь динамического равновесия прошлого–настоящего. В каждой стране оно устанавливается по-своему, но везде придает устойчивость развитию. Это определяет и специфику «работы памяти», одним из сопряженных планов которой является политическое «присвоение» прошлого: подлинность, естественная внутренняя преемственность культуры ограничивают произвол в сфере конструирования и использования образов прошлого.
В России поглощенность прошлым (его нагнетание, постоянное рассматривание себя в его проекции) сочетается с полнейшим к нему безразличием, его незнанием и непониманием. В относительно спокойные, последовательно преемственные периоды символические акценты делаются на том, что позволяет связать их с прошлым. Действительность воспринимается сквозь призму прошлого и «прочитывается» как единое «настоящее–прошлое», гарантирующее предсказуемость и стабильное развитие. При этом ограничены потребность в систематической работе по критическому осмыслению прошлого, предполагающей принятие на себя исторической ответственности, а также межпоколенческая трансляция «личностных смыслов, воплощенных как в материальном, так и в духовном наследстве» (В.К.Кантор), являющаяся основанием социального новаторства.
Специфика социальных трансформаций в России, предполагающих рывок вперед в ответ на современные вызовы, состоит в том, что новая социокультурная форма исторически противостоит старой, появляясь как бы из ничего. Она утверждается за счет не символического отрицания прежнего (осмысления, критической переработки, творческого преображения, в основе которого лежит принцип наследования), а его физического уничтожения. В результате разрушаются, прежде всего, институционально-процессуальные формы, в которые была отлита старая социальность (не случайно, например, С.В.Патрушев указывает на отсутствие у нас того ресурса, который обычно используют институты, – прошлого, как на «корень» трудностей институциональных реформ), а также накопленное ею наследие. Так исчезли царская и советская империи с их институтами, нормами, ресурсной базой. В результате нарушается естественная преемственность, гибнет потенциально жизнеспособное прошлое. Иной жизненный строй создается как «новообразованный» – во всех смыслах этого слова.
Символическим обоснованием социальных изменений является «бунт против прошлого» (его тотальная критика и «изгнание»). Он неизбежно приобретает политическое значение. Опираясь на исторические источники и выводы современных исследователей (М.Геллер, А.Некрич, Б.И.Колоницкий, С.Ю.Малышев, А.Иголкин и др.), диссертант показывает, как в начале ХХ в. разоблачение дореволюционного прошлого послужило уничтожению Старого порядка и легитимации нового. По мнению диссертанта, в мистерии «война с прошлым», инициированной Февральской 1917 г. революцией, общество проигывало сценарий социального противостояния. Под знаком символического противостояния прошлого и «настоящего–будущего» прошли и преобразования конца 1980 – начала 1990-х гг. Практически «дословно» был воспроизведен основополагающий принцип «переформатирования» общества. Критика прошлого, манипуляции массмедийными образами, как показали Г.А.Бордюгов, В.А.Козлов, Т.Мак-Дэниел и др., стала катализатором деструктивных социальных процессов, инструментом расшатывания советской системы, подготовив страну к «выходу из коммунизма».
Революционные эпохи накладывают на социальное развитие в России особый отпечаток: в каком-то смысле оно ни в чем не имеет корней, ничего не наследует, не продолжает. В этом – главная причина «исторической амнезии» русского политического мировоззрения, о которой много пишут западные исследователи (Г.Зимон, Е.Кинан и др.). Человеческая жизнь утрачивает исторический контекст, ограничиваясь выживанием, достижением сиюминутных целей. В эпохи обновления происходят цивилизационные надломы, сопровождающиеся «сбросом» сложных социальных форм (и утратой влияния и статуса олицетворяющими их социальными слоями), агрессией коллективного бессознательного. Чем очевиднее в общесоциальном смысле деструктивные процессы, тем активнее «работают» архаические пласты культуры; актуализируются мифологическое и утопическое, снижается значение индивидуального критического слоя сознания. Все это блокирует возможности эволюционного развития по типу наследования, отбрасывает социум назад в цивилизационном отношении.
Показательно, что в революционные эпохи происходят стремительная хаотизация, спонтанное и неустойчивое сегментирование политико-культурного пространства, рост значения ранее периферийных ценностей, активизация поверхностных слоев ориентаций. В это время политическая культура особенно подвержена информационно-символическим воздействиям, во многом определяющим ее динамику. В таких условиях возможно обновление доминантной политической культуры (в том числе в направлении ее либерализации). Однако идущие практически одновременно процессы «разгерметизации» и дегуманизации культурного поля, масштабные «сбросы» «отрефлексированной» и институционализированной памяти практически не оставляют шансов на развитие элементов гражданской культуры.
После чрезвычайного социального напряжения неизбежно наступает передышка, «откат» (по-русски – «стабилизация»), отмеченный идеей «возвращения» к прошлому. Новый социальный организм ощущает потребность «укорениться», наладить преемственные связи. Настоящее, отторгая историю, нуждается в обеспечении образами прошлого, от которых требует не соответствия исторической «правде», а высокой степени «полезности», инструментальности. Сейчас прошлое для массового сознания практически исчерпывается его репрезентациями в масскультуре; «телевизуализация» памяти придает прошлому «искусственную сверхправдивость». Массмедийные образы истории формируют память современных «аудиовизуальных» сообществ, вытесняющих «сообщества печатные» (термин Б.Андерсона).
Ощущение жизни в «прошлом–настоящем» поддерживается не только символическим «вызовом памяти», но и ростом влияния неотрадиционалистских ориентаций, активизацией глубинных пластов прошлого, еще не умерших в настоящем. Это и делает возможным «неотрадиционалистский» дрейф (доминантной) политической культуры. Его направляют и поддерживают господствующие группы за счет «изобретения» соответствующих традиций и эксплуатации «бытовых» и «этнографических» «реакций», порожденных низовым слоем массовой культуры: «ископаемого национализма», комплексов упований на власть и «особого пути», отрицания всего сложного, непривычного, нестабильного и т.д. Они выдаются за «традиционное» и в таком качестве навязываются обществу.
Исходя из понимания современной России как «общества всеобщего риска» (О.Н.Яницкий), диссертант полагает, что в моменты социокультурных разрывов у нас чрезвычайно возрастает потребность в защитных, компенсаторных социальных механизмах. Они усиливаются на всех уровнях – от индивида и группы до общества и государства. Поэтому не развитие, а безопасность становится ориентиром деятельности социальных акторов и социальных институтов. Это демонстрирует и «работа памяти»: образы прошлого, принадлежащие к сфере массового и масскоммуникативного, формируют символическое защитное поле социума.
В § 2 «Политико-культурные предпосылки «сбросов» памяти в русской политической системе» подчеркивается: в России низка «плотность» истории, а потому так «разряжена», мало интенсивна культура. В критические для общества моменты нет возможности опереться на запас традиций, смягчить удары социальных стихий за счет обращения к культуре. Современность, модернизационные процессы требуют социокультурных инвестиций, а у нас практически нечего вкладывать.
За всем этим стоят отсутствие привычки к культурному наследованию, устойчивая традиция отрицания (социокультурного «нигилизма»), а также многочисленные опыты «изобретения» и «политического использования» прошлого. Накапливаясь в разных социальных слоях, эти традиции взаимодействовали, давая кумулятивный эффект. Они во многом определили тип отношения к политическому опыту, который воспроизводит ранняя постсоветская цивилизация.
Диссертант прежде всего характеризует практики русской власти (и господствующих групп) по эксплуатации исторического наследия. Они подтверждают идею Г.Лассуэла и А.Каплана о символах как «посреднике» между целями и средствами власти. Русская власть традиционно использует образы времени в качестве инструментов социального влияния – контроля. Прошлое является обязательным условием легитимации власти. В зависимости от своих актуальных задач она инициирует как процессы отторжения опыта, прерывания традиций, так и конструирования преемственности, манипулирования «полезными» образами прошлого. Властная логика требует подчинения прошлого интересам настоящего, его постоянного проектирования и перепроектирования.
Традиция отрицания наследия, как показано в диссертации, была укоренена в разночинно-интеллигентской среде еще до революции. Советская практика закрепила ее в качестве доминирующей. Социальный опыт ХХ в. свидетельствует: интеллигенция – слой, который должен был бы отвечать за культурно-политическую преемственность, – задает России странную программу отношений с прошлым – двигаться вперед, отказываясь от наследства и его эксплуатируя, замещая повседневность культурной игрой, сторонясь реальности. Сейчас это демонстрируют «творцы» масскульта, тиражирующие типовые образы – образцы, которые примиряют с социальным порядком.
В отношении к прошлому советская и постсоветская цивилизации наследовали также мировоззрению русского крестьянства, которым во многом исторически определен наш массовый человек. В крестьянской среде оказались чрезвычайно сильны локальная (в пределах общинных миров) сплоченность и местные памяти, консервировавшие традиционный жизненный уклад и придававшие «вневременность» народному пласту культуры (типичный пример парохиальной политической культуры). Прошлое поставляло основные стратегии жизнеобеспечения; работал «родовой» механизм культуры, обеспечивавший непосредственную трансляцию живого опыта, социо-биологических навыков адаптации. Так формировался «человек привычный», минимизирующий запросы к жизни и к самому себе; выживающий в «чрезвычайной» среде обитания. Здесь прошлое рассматривалось в идеальной проекции; им подтверждалась русская социальная утопия – воля, правда, справедливость, а также постоянство, единообразие, «закрытость». Кроме того, оно имело ярко выраженное иллюзорно-фантазийное начало, служившее компенсации стрессовых природных и социальных факторов.
В ХХ в. «старый мир» был разрушен, его традиции прерваны, стерлись локальные памяти. Советская власть, формируя социальное единство, скрепила его общей памятью, «мы-прошлым», сконструированным в проекции массовых иллюзий и властных потребностей. При этом эксплуатировала мифические, утопические начала народной культуры. В то же время новая жизнь способствовала активизации другого плата наследия: «социобиологических рефлексов защиты от мира» (В.К.Кантор), а также бессознательных комплексов, требующих компенсации. И сейчас высокий «социальный статус» прошлого объясняется тем, что в нем сосредоточен конкретный опыт адаптации к повышенно агрессивной среде обитания, обеспечивающий выживание. К нему постоянно «апеллирует» российская повседневность, вызывая компенсаторную активизацию пассивности, конфликтности, насилия, психологии «срединности», ориентаций на известное, рутинное, повторяющееся и др.
В заключении главы указывается: наследование такого типа гарантирует социокультурное воспроизводство, но тормозит развитие, подавляя интересы и ценности меньшинства, вовлеченного в модернизационный процесс. Традиционной преемственности противоречат любые «модерные» – достижительные, состязательные и проч. – стратегии. Фактически она ограничивает социальную перспективу горизонтом борьбы за выживаемость.
В главе III «Роль образов прошлого в формировании памяти политики» диссертант обращается к анализу культурного контекста, в котором функционирует современная российская политика. Образы прошлого рассматриваются в качестве культурного ресурса для установления основных категорий политического взаимодействия (как идентичность, социально значимый опыт, «места памяти» сообщества), выработки базового мировоззренческого консенсуса, на основе которого формируется политический порядок.
§ 1 «Интеграция травматического политического опыта в память сообществ и актуальную политику». Политическую роль образов прошлого диссертант, прежде всего, описывает в психологической перспективе. Любая культура по сути своей невротична; в ее природе заложено стремление к изживанию социальных травм, снижению уровня тревожности, для нее характерного. Чем выше и травматичнее социально-политический опыт, тем активнее защитные механизмы культуры. Они вырабатывают и используют символические инструменты, с помощью которых прошлое представляется человеческому сознанию в скорректированном, адаптированном виде. Интеграции негативного опыта в память политики служат образы прошлого. Производя и перерабатывая их, общество освобождается от прошлого, как такового, то есть от тех травм, которые его мучают. Тем самым образы прошлого выполняют функцию социальной защиты и адаптации, приобретая преимущественно психотерапевтическое значение. Хотя подходы к освоению прошлого постоянно меняются, в процессе такого освоения проявляются специфические черты той или иной политической культуры.
Восприятие негативного опыта предполагает «репрессирование» образов, способных вызвать «травму». В диссертации анализируется динамика массового отношения ко Второй мировой войне в (Западной) Германии и СССР. Выделена стратегия подавления, отторжения негативного прошлого, которая обеспечивается «коммуникативным умалчиванием» (термин Х.Люббе), т.е. исключением травматического (индивидуального и коллективного) прошлого из общественных коммуникаций. Выявлены и охарактеризованы «стратегии защиты», посредством которых травматическое прошлое подвергается трансформации (или, по Фрейду, сублимации) и внедряется в сферу осознаваемого, не приводя социум к конфликту или снижая его напряженность. При их изучении диссертант обращается и к опыту «постсоциалистических» обществ.
Антитезой «коммуникативного замалчивания» и защитно-компенсаторного использования прошлого является концепция «проработки», которую предоставил в распоряжение исследователей психоанализ: если замалчивание есть способ вытеснения отягощающего прошлого, то настоящая полемика возможна в рамках (само)критического рассказа (об этом писали Т.Адорно, Ю.Хабермас, К.Ясперс и др.). «Преодоление прошлого» (выработка взгляда на историю, не обремененного «тягой к оправданию») предполагает снятие табу-запретов с травматического прошлого, проведение публичных дебатов и активизацию политического просвещения. Это не позволяет ограничиться областями символических практик или коммуникаций, но требует конкретных политических действий.
Первый опыт такого воспоминания относится к ФРГ; она изменила традиционную роль памяти в легитимации политического строя, включив в нормативный фундамент своей коллективной идентичности темное, преступное прошлое. Это стало одним из оснований политического консенсуса, в рамках которого произошел отход от идеи «особого немецкого пути». В результате немцам удалось интегрироваться в европейский мир и стабилизировать новую германскую демократию. В связи с немецким опытом (неоднозначным и крайне противоречивым) принято говорить о критической, «постнациональной» ориентации культуры памяти. С начала 1990-х гг. и другие западные демократии обратились к «травматическому реализму» (термин М.Ротберг): подвергаются критике «идеализирующие национальные нарративы»; позорные события прошлого не замалчиваются, а становятся предметом публичных обсуждений.
В нашем отношении к травматическому прошлому проявляется и сопряженность с европейской культурой, и политико-культурная «особость». «Проработка» негативного опыта в российской политической культуре не предполагает, а, скорее, внутренне противится критической саморефлексии. У нас в связи с травмой срабатывают механизмы коллективной защиты, в основе которых – простейшие бессознательные реакции. В диссертации обосновывается следующее положение: назначение работы памяти в России состоит не в том, чтобы добиться адекватного самосознания, попытаться понять и преобразовать себя (и свои представления о других), но подтвердить исходный (идеальный) образ себя и, тем самым, «правильность» существующего (каким бы он ни был) социального порядка. Отсюда тяготение к общему «правильному» (дóлжному) прошлому, символическому единению (и «усреднению», редукции от сознательного «я» к «мы») через прошлое.
В § 2 «Значение памяти для интегративных и идентификационных процессов в политике» исследуются практики символической самоинтерпретации обществ через прошлое, выработки общих представлений о себе, встроенных во временнóй континуум. Диссертант характеризует основные параметры категории «общее» (или «нормативное») прошлое, поддерживающее доминантную политическую культуру. В соответствии с теоретическими положениями, сформулированными М.Хальбваксом и развитыми современными исследователями, общее прошлое рассматривается в качестве необходимой составляющей формирования сообществ, конструирования идентичностей, установления политического согласия. Оно задает один из сопряженных планов идентификационного проекта индивида – представителя определенной группы. Наличие же общего для большинства населения фрагмента в коллективных (субкультурных) и индивидуальных идентичностях делает возможной «государственно-гражданскую солидарность» (Ю.Хабермас). В диссертации подчеркивается: общее прошлое как коммуникативный проект не является просто чем-то данным и гарантированным, но вырабатывается в процессе социополитического взаимодействия, материализуясь в конкретных «символических политиках».
Диссертант указывает на принципиально разную смысловую нагрузку, которую общее прошлое несет в современных западноевропейской и российской культурах. В Европе во второй половине ХХ в. произошла трансформация классической модели «национальной памяти»: прошлое утратило единый смысл, утвердились постнациональные версии памяти. Это деполитизирует и демистифицирует понятие «общность», однако не устраняет из системы дискурсов о прошлом общей культурной темы. По наблюдению диссертанта, постнациональные воспоминания преемственны с национальными моделями памяти, так как транслируют основные ценности европейской цивилизации – свободы, гражданской активности и разделенной ответственности, составившие базис европейской демократии и наследовавшие ценностям, родившимся в эпоху Просвещения и Французской революции.
В 1990-е гг. в России произошли принципиальные изменения в «политике памяти»: была попытка критически переосмыслить национальное прошлое; россияне почувствовали вкус «плюрализма воспоминаний». Однако прививка «проработки» не стала прологом долгой «критической саморефлексии», не предотвратила экспансии «национального тщеславия» (Т.Адорно). Кроме того, плюрализация не привела к «постнациональному дрейфу» культуры памяти и эмансипации (вследствие этого) групповых идентичностей. Напротив, образы общего прошлого демонстрируют преемственность с классической сакрализированной национальной моделью, сформировавшейся в советское время. Анализируя конкретные символические практики диссертант показывает: российскому обществу как никогда требуется непрерывная, самоутешительная коллективная идентификация, подкрепленная символикой героического прошлого. Тем самым компенсируется ущерб, нанесенный в конце ХХ в. образу «нации»; мобилизацией идеализированного общего прошлого преодолевается «фантомная боль» от утраты национальной исключительности, потери пространственности (державности), краха мифа о великом будущем.
Память в современной России сохраняет единый смысл, укрепляя подорванную традиционную веру в величие и предназначение страны и ее народа. В составляющих ее образах отражены основные ценности и аскриптивные достоинства коллективного целого, которые выявляет и исследует диссертант. В работе обосновывается следующий тезис: общее прошлое гарантирует устойчивость ядерных структур коллективной идентичности – и в то же время подавляет разнообразные формы памяти меньшинств, загоняет частный, индивидуальный опыт (и значимость его ценностей) в сферу «коллективного бессознательного». Это, помимо прочего, указывает на низкий уровень мировоззренческой толерантности, плюрализма русской политической культуры. И западные, и российские исследователи указывают: утверждение в качестве всеобщей памяти, транслирующей ценности авторитарного типа, блокирует пути движения к гражданскому обществу, к гражданскому самоопределению.
В диссертации раскрыта и обоснована доминирующая роль господствующих групп в определении «политики памяти». Участвуя в формировании «мы-прошлого», служащего основанием «легитимирующей идентичности» (термин М.Кастельса), они навязывают обществу традиционные принципы идентификации. Российский политический класс предпочитает опираться на традицию, связанную с эксплуатацией коллективных мифов и комплексов, традиционного среза политической культуры. Это демонстрирует, например, официальная память о войне, транслируемая всеми социализационными институтами. По мнению диссертанта, распространение в качестве всеобщего и официального прошлого, в котором торжествует (компенсаторный по природе) «коллективный нарциссизм», способствует воспроизводству традиционной доминантной политической культуры. Опираясь на выводы Ю.С.Пивоварова и В.Б.Пастухова, диссертант характеризует ее как одновременно властецентричную и анархистскую. Считая принципиально значимым для современной российской политической культуры раскол по вертикали и используя типологическую схему Ф.Хьюнкса–Ф.Хикспурса, диссертант уточняет и детализирует данную характеристику: элитистскую субкультуру определяет как в основном «клиентелистскую», массовую – как «культуру наблюдателей» (spectator culture) и пассивно-«протестную» культуру.
На основе анализа доминантных образов прошлого диссертант приходит к выводу: мы существенно отличаемся от восточных обществ, будучи культурно-исторически и типологически близки Западной Европе, для которой принципиальное значение имеет связь «прошлое-современность» (один из планов ее проблематизации – конструирование образов прошлого). Но сам тип «работы памяти» выделяет нас на европейском пространстве: назначение образов прошлого практически исчерпывается защитно-компенсаторным и интегративным, слитыми в неразрывное единство; при этом эксплуатируются специфические защитные свойства коллективной психики русских. Гипертрофированное адаптивно-интеграционное начало практически подавило начало просвещенческое. Развивающая, креативная функция образов прошлого минимизирована; (само)критическая работа памяти ограничена предельно допустимыми значениями. Поэтому либерализация российской политической культуры требует, по мнению диссертанта, изменения традиционного алгоритма воспоминаний.
В главе IV «Память русской власти: проблемы хранения, трансляции, актуализации» исследуется важный (в особенности для России) аспект темпорального бытования политии – характер трансляции верховной власти, интегрирующей и легитимирующей политическую систему, процессы накопления и использования ею исторического опыта.
§ 1 «Роль политического опыта в процессах трансляции власти в России» посвящен изучению проблемы «продолженности» власти в социальном времени. Опираясь на теоретические положения А.В.Дахина, диссертант рассматривает властную преемственность в качестве условия поддержания стабильности элит и динамического равновесия всей политической системы.
Прибегнув к сравнительно-ретроспективному анализу переломных эпох в русской истории, когда подрывалась легитимность и нарушалась естественная преемственность власти, диссертант выделяет и анализирует принципы, определяющие «порядок» ее трансляции. В работе обосновывается тезис: власти редко удавалось выработать устойчивые, долговременные, институционализированные механизмы воспроизводства; краткосрочные конструкции, складывовавшиеся стихийно, постоянно перестраивались. Однако в трансляционном хаосе выявляется определенная последовательность. Еще самодержавие, наиболее совершенная форма русской власти, в критические для себя моменты прибегало к сложным моделям воспроизводства, в которых доминировали кратократический (власти от власти), аристократический (преемственность на основе «сговора элит») и демократический (выборный, «земско-соборный»*) принципы, общая логика взаимодействия которых сохранялась во времени.
Сочетание всех этих принципов в трансляционных процессах (по типу взаимоотрицания и диффузирования одновременно) в разные эпохи придавало верховной власти условный характер, порождало в ней самозванческий комплекс. Анализируя практики монархического наследования, диссертант указывает: установить порядок после Смуты начала XVII в. и дворцовых смут XVIII в. удалось в конце XVIII в. институционализацией кратократической преемственности. Однако появление в начале ХХ в. новых трансляционных механизмов опять вызвало кризис наследования, явившийся одной из причин падения самодержавия.
Вся история советской системы, как показано в диссертации, может быть сведена к поиску «правильной» трансляции верховной власти. Конструкции ее воспроизводства были сложны и неустойчивы; каждое новое правление выглядело, скорее, отрицанием, чем продолжением предыдущего. В то же время трансляционные механизмы в своих глубинных основаниях демонстрировали черты преемственности с ранним советским и даже дореволюционным опытом; власть оставалась (не в формальном, а в «содержательном» смысле) по происхождению наследственно-избирательной, а по составу – ограниченно-самодержавной. В диссертации подчеркивается особая роль в процессах властного воспроизводства кратократического принципа – партийно-вождистской и идеологической преемственности, строившейся на сложном сочетании (псевдо)династического и (псевдо)сакрального. Попытки придать трансляции и легитимации власти более открытый и современный вид (за счет расширения возможностей внутрипартийного воспроизводства и актуализации демократического принципа) терпели неудачу.
В 1990-е годы сформировалась новая сложная и неустойчивая модель властного воспроизводства. Хотя постсоветская власть установилась в ответ на современные вызовы и, кажется, в полной мере им соответствует (в формально-нормативном, институциональном отношении), она базируется на «старых» (традиционных) принципах. Хотя системообразующее значение имеет для нее демократический принцип, значительную роль в процессах властного воспроизводства играют элитные «сговоры»: очевидная «партийность» власти персонификатора и «аристократический олигархизм» вызвали в 90-е гг. массовое недовольство. И, наконец, властная самореализация по-прежнему требует преодоления ограниченности (зависимости от каких-либо социальных сил) и установления «самодержавия» на новый лад. Это достигается (в том числе) конструированием псевдодинастической преемственности: в поисках исторических корней власть наладила символические связи с монархией, актуализировала сакральное начало, придающее ей характер богоустановленной, традиционной. Затем способствовала «возвращению» советского прошлого, продемонстрировав, что для нее (как и раньше) не существует категории «прошлое-невозвращенец»; она способна эксплуатировать любые наследие, воспоминания. Тем самым была замкнута цепочка ее наследственной легитимации: от царей – через генеральных секретарей – к президентам. Кроме того, продолжена политическая традиция монархии и Советской власти – выступать от имени «всей земли», оправдывая всякое большое правительственное дело народными интересами, и использовать народную поддержку для нейтрализации «олигархической» опасности.
Как и раньше, персонификатор выступает в качестве социального координатора и модератора (арбитра), напрямую не связанного с узко «клановыми», партийными интересами и пекущегося об интересах «общенародных». Он гарантирует не только устойчивость власти, но и стабильность политической системы в целом. Социальное большинство поддерживает самодержавную, «сакрально-магическую» трансформацию демократической власти. Это демонстрирует трансляционная процедура, где «явочная» передача – от неспособного править «государя» «наследнику», подтвержденная неформальными договоренностями («сговорами») элитных групп, предшествовала «активному избранию». В рамках политического порядка, скрепленного «выборно-преемническим самодержавием», общество играет «служебную» роль, оставаясь функцией, своего рода «политической случайностью».
По-прежнему важное место в трансляционных процессах занимает «внешняя» апелляция: западные политические (а также информационные, PR-, бизнес и др.) технологии, отчасти легитимирующие власть, придают ей новую определенность, современные формы, но не меняют ее по существу. Напротив, дают ей возможность выжить и самореализоваться в иных условиях.
Проведенный анализ позволил диссертанту сделать следующие выводы: в процессах воспроизводства русской власти мало значимы институциональные механизмы; властная трансляция происходит через внешнее отрицание традиции («сбросы» социокультурной памяти) и воспроизводство специфических трансляционных конструкций, отличающихся преемственностью на глубинном уровне. Результатом этого являются постоянные кризисы наследования, которые преодолеваются «включением» преимущественно рефлекторной (социобиологической) памяти, имеющей защитно-компенсаторную природу. Этим обусловлена чрезвычайна хрупкость всей системы, где власть имеет системообразующее значение; кризис преемственности может обернуться крахом политического порядка.
В § 2 «Потенциал «памяти» и социально-политические практики власти» диссертант выявляет, как в актуальных политических практиках (особенно в моменте перерыва преемственности и кризиса легитимности) используется исторический опыт власти. В диссертации обосновывается, что специфика властной памяти особенно точно и концентрировано отражена в истории партии власти. Это политическое явление приобрело значение одной из «цитат», формирующих «текст» современной политики. Этим объясняется столь пристальное внимание к нему исследователей (особое влияние на позицию диссертанта оказали работы О.Ю.Мелешкиной, А.И.Соловьева, Ю.С.Пивоварова, А.Рябова, С.Н.Хенкина, К.Холодковского и др.). В диссертации обосновывается следующее положение: системообразующий элемент этого феномена – власть; его природа – не партийная, а властная. Подобные «привластные» структуры необходимы для самореализации власти в обществе; потребность в них актуализируется в те эпохи, когда властный ресурс оскудевает, и власть вынуждена допустить на историческую сцену других (пусть более слабых и даже не вполне состоявшихся) игроков.
В сентябре 1905 года, в момент зарождения российской многопартийности, ближайший (тогда) сподвижник Николая II – Д.Ф.Трепов сформулировал идею создания «твердо сплоченной консервативной партии порядка», посредством которой власть могла бы контролировать публичные политические процессы (выборы, думскую деятельность). Подобные предложения появлялись и в другие кризисные для самодержавия моменты: в начале 1860-х гг. оно исходило от Н.А.Милютина, в конце 1916 года – от право-консервативного кружка Римского-Корсакова. Во всех случаях «правительственную» («центра») партию предлагалось использовать как новую властно-политическую технологию в борьбе против оппозиции – при нейтрализации независимых от власти, а потому и опасных ей политических сил, социальных тенденций.
Показательно, что авторы партпроектов, ничего не зная о других предложениях, воспроизводили специфическую логику: предлагали власти использовать конституционно-представительные механизмы для упрочения собственного влияния и сохранения (хотя бы и в несколько усеченном виде) политической монополии. То есть понимали власть как явление субстанциальное, «изобретая» специфические инструменты и функции для ее приспособления к новым условиям существования. Такая логика, на которой и строится русский социально-властный порядок, прямо противоположна западной, так как нацелена на подмену социальной самоорганизации и самоуправления («снизу») властной организацией («сверху»). Она просматривается и в ряде эмигрантских проектов, где «правительствующая» партия считалась единственным способом структурирования «постбольшевистского» правящего слоя, а также выражения народной «бессознательной» воли.
В начале XX века проект партии власти провалился, но был реализован почти столетие спустя. В нем сплавились дореволюционная идея и советский политический опыт, в котором отчетливее всего проявилась властная логика, требовавшая монополизации социального пространства, редуцирования разнообразных социальных интересов к одному («общенародному») и присвоения себе права на его выражение. Российская партия власти – инструмент властной адаптации к новым социальным условиям. С помощью партии власть дает организацию политическому классу, а также подавляет возможности общественной самоорганизации, которая только и могла бы вызвать к жизни нормальные (с классической западной точки зрения) публичную политику, парламентаризм, партсистему.
Диссертант считает партию власти не узко партийной, но широкой многоцелевой задачей, предполагающей создание нового «социально-властного» организма и имеющей несколько измерений. Прежде всего, это способ упорядочивания нового политического пространства (по принципу подчинения публично-политического начала властно-бюрократическому), «деприватизации» медийной среды, навязывания определенных политических смыслов «массовому зрителю». Кроме того, это попытка создания привластной группы (или одной из «посредствующих властей»), с помощью которой власть будет управлять обществом. Она может принимать разные формы: так, сейчас очевидны попытки ее преобразования в партийную систему власти, что больше соответствует нынешнему состоянию социума. В работе доказывается, что через свою партию власть пытается реализовать идею «общественного договора», достичь базового социального консенсуса. Только не по поводу общества и личности, а по поводу и с позиций власти.
В заключении главы делаются следующие выводы: создание партии власти не было связано с обращением к актуальной политической традиции, использованием сохраненного и критически «проработанного» опыта. Напротив, это одна из забытых политических идей, смутный образ (из) прошлого, о котором современная власть не знает и, видимо, не хочет вспоминать. При этом, реализуя собственный проект, воспроизводит в основных чертах «находки» предшественников. Так проявляется специфика отношения русской власти к своему наследию: политические идеи и практики, отработав свое, отбрасываются, забываются, а затем, по мере надобности, изобретаются вновь. Воспроизводя традиционную логику политической преемственности в России, ориентирующую не на развитие через критическую саморефлексию, а на выживание, самосохранение, власть обрекает себя на хаотические, судорожные действия (по типу «вызов»–«реакция»), во многом повторяющие прежние, уже предпринимавшиеся в сходных условиях. Это демонстрируют как практики властной трансляции и легитимации, рассмотренные в ретроспективной проекции, так и история партии власти. В конечном счете, традиционный тип наследования (среди прочего) препятствует обновлению природы власти, преобразованию ее отношений с обществом.
В Заключении формулируются основные выводы диссертационного исследования.
* Под «земским» имеется в виду пространственное (территориальное), а не социальное (гражданское) начало.