Виртуальный методический комплекс./ Авт. и сост.: Санжаревский И.И. д. полит. н., проф Политическая наука: электрорнная хрестоматия./ Сост.: Санжаревский И.И. д. полит. н., проф.

  2006200720082009

Актуальные вопросы современной политической науки

АВТОРЕФЕРАТЫ   ДИССЕРТАЦИЙ   ДОКТОРА   ПОЛИТИЧЕСКИХ   НАУК           

 

АНОНС       ОБЩАЯ ХАРАКТЕРИСТИКА РАБОТЫ         ОСНОВНЫЕ ПУБЛИКАЦИИ АВТОРА ПО ТЕМЕ ДИССЕРТАЦИИ

 

ОСНОВНОЕ СОДЕРЖАНИЕ РАБОТЫ

 

Часть I. «Методологические предпосылки исследования постсоветских политических дискурсов»

Глава 1. От идеологии и утопии к политическому дискурсу: смена исследовательской парадигмы

Политический дискурс как производное нарратива культурной трансформации

Идеология и утопия как специфические формы политической мысли Модерна

Глава 2. Методологическая актуализация домодернистских политических дискурсов в ситуации Постмодерна

Политический проект Ренессанса как явление политической мысли Постсредневековья

Элементы модерновых и постмодерновых политических дискурсов в Просвещении

Дискурс «социальной рациональности» Античности и Нового Времени: актуальность в периоды социальных трансформаций

Часть II «Доминирующие и маргинальные постсоветские политические дискурсы»

Глава 1. Доминирующие политические дискурсы постсоветской России

Становление дискурсивного консенсуса и концепция «общенациональной идеологии

Западничество и почвенничество в формировании дискурсивного консенсуса постсоветской политики

Дискурсивное пространство постсоветской политики: путь к «герметизации»

Глава 2. Маргинальные политические дискурсы как альтернатива дискурсивному консенсусу постсоветской политики

Дискурсы «просвещения» и «социальной рациональности» в контексте трансформации западническо-почвеннической проблематики

Идеологическая критика доминирующих постсоветских дискурсов

Политические проекты современной российской фантастики

Дискурс социального эксперимента в современной российской политической мысли

Обусловленность политических дискурсов постсоветской России положением страны в миросистеме

Заключение

 

Часть I. «Методологические предпосылки исследования постсоветских политических дискурсов» посвящена методологии исследования.

В § 1. «Политический дискурс как производное нарратива культурной трансформации» Главы 1. «От идеологии и утопии к политическому дискурсу: смена исследовательской парадигмы» обосновывается необходимость изучения политических учений как политических дискурсов, а не идеологий и утопий, поскольку последние являются лишь специфическими формами политической мысли Модерна, производными его нарратива культурной трансформации.

Политические дискурсы рассматриваются как производные нарративов культурной трансформации. Нарратив культурной трансформации определяется как повествование, которое описывает и интерпретирует ключевые изменения, происходящие на конкретной стадии эволюции культуры определенного общества. Под нарративом в данном случае понимается повествование, являющееся фундаментальным компонентом социально-политического взаимодействия людей. Нарративы задают параметры повседневного и определяют правила и способы идентификации и интерпретации объектов, которые подлежат включению в дискурсивное пространство. (Соответственно, Модерн, Постмодерн, Просвещение, Ренессанс и аналогичные им понятия употребляются в исследовании как понятия, отражающие определенные нарративы культурной трансформации).

Под политическим дискурсом подразумевается специфический образ (или стиль) политического и социально-философского мышления, который подчиняется своим собственным правилам словоупотребления и синтаксиса, апеллирует к собственной «мифологии» и аксиологии, и, вследствие этого, ориентирован на достижение характерных для него целей.

Специфика политических дискурсов современной России во многом обусловлена особенностями нарратива культурной трансформации Постмодерна, мировоззренчениские рамки которого ограничиваются не только собственно постмодернистской философией, но и неомарксизмом, миросистемным анализом, теориями постиндустриального общества. Россия – периферийная часть глобализированной миросистемы современного капитализма. Поэтому к осмыслению процессов, происходящих в сфере ее политической мысли применимы, хотя и с оговорками относительно периферийности России, ряд теорий и подходов, адекватных для описания реалий глобализирующегося мира. Тем не менее сами по себе миросистемный анализ и теория постиндустриального общества вряд ли способны детально показать каким образом «периферийность России» конвертируется в специфику ее современных политических дискурсов. Рассмотрение современной российской политической мысли как прежде всего совокупности политических дискурсов Постмодерна остается приоритетным.

В § 2. «Идеология и утопия как специфические формы политической мысли Модерна» выделяются типические черты идеологии и утопии, свойственные только образцам политических учений эпохи Модерна.

Во-первых, феномен собственно идеологии сформировался при активном участии другого феномена - европейской «науки». Все «большие» идеологии изначально претендовали на научную рациональность.

Во-вторых, появление идеологий было немыслимо без оформившегося к началу XIX века совершенно нового ощущения тотальности исторического процесса, в котором история вновь, - после крушения христианской концепции истории, а затем и выявления «иронической» беспомощности позднего Просвещения в данном вопросе – получала цель и смысл.

В-третьих, идеологии появились на свет с конкретной целью: они были предназначены для осуществления двусторонней связи между властью и массами не в любом обществе и государстве, а в тех из них, в которых наличествовали институты представительного правления (демократии) и, таким образом, сформировалась сфера публичной политики.

Четвертым критерием идеологии следует назвать ее денотативность. Под денотативностью понимается отнесенность понятий той или иной доктрины к неким реально существующим социальным феноменам, начиная классами и их интересами и заканчивая какими-либо объективными процессами, происходящими в сфере экономики, науки, культуры, техники и т.д.

Утопии Модерна обладали теми же характеристиками, что и идеологии, отличаясь лишь тем, что отражали интересы социальных групп, находящихся внизу социальной пирамиды.

По мере заката Модерна понятия идеологии и утопии размывались, становясь синонимами политических учений вообще. Утопия превратилась в разновидность политического учения, апеллирующего к должному, идеология – в способ функционирования широко спектра идей как символических форм. Это обусловило все более нарастающее сходство понятия идеологии с альтернативным ей понятием политического мифа. Идеология и миф стали истолковываться как системы идей и символов, необходимых для функционирования и воспроизводства социальных институтов. Произошла утрата критериев, которые позволяли понять почему одно общественное устройство и легитимирующие его идеологии и мифы сменяются другими, а также затруднилось понимание специфики политических дискурсов сменившей Модерн эпохи Постмодерна.

Глава 2. «Методологическая актуализация домодернистских политических дискурсов в ситуации Постмодерна» посвящена рассмотрению ряда политических учений Ренессанса, античности и Нового времени как производных специфических, отличных от модернового нарративов культурной трансформации. Учитывая то, что в ситуации Постмодерна нарратив культурной трансформации Модерна разрушается, политические дискурсы предшествующих Модерну эпох, ранее квалифицировавшиеся как идеологии и утопии, нередко обретают новую жизнь. Присущие домодерновым политическим дискурсам интеллектуальные стратегии вновь начинают играть существенную роль в политической мысли современности, что делает актуальным изучение их характерных особенностей.

В § 1. «Политический проект Ренессанса как явление политической мысли Постсредневековья» утопии Ренессанса рассматриваются как порождения эпохи, в ряде аспектов сходной с Потмодерном. Как и современный нам Постмодерн, Ренессанс был эпохой крушения метанарративов – и, прежде всего характерного для средневековья представления об истории. Мыслители Ренессанса, впервые в истории европейской культуры поднявшие бунт против всяческих «центризмов», попытались включить доисторию в собственно историю на равных правах и, в первую очередь, это касалось античности. В данном отношении они первые внесли в понимание истории и культуры близкий к характерному для постмодернизма элемент равнозначности.

Философский дискурс Ренессанса уже не обладал тотальностью средневековых или самих по себе античных метанарративов; пытаясь найти свой собственный путь, он сначала должен был еще выработать собственный категориальный аппарат, который с равным успехом мог иметь или не иметь денотаты в реальности. Это обстоятельство во многом обусловило специфику ренессансного политического дискурса. Когда ренессансные политические мыслители пытались сформулировать какие-либо политические учения, у них либо преобладала чисто эмпирическая аргументация с прагматическим подходом, либо смесь прагматизма и эмпиризма с обильными ссылками на античные примеры, с привлечением античных же политических и философских теорий с их категориальным аппаратом. Возникала ситуация, в которой понятия гуманизма соотносились не с чем-то реально имеющим место, а с понятиями же древних греков и римлян. Таким образом, возникало нечто аналогичное по структуре и функции «симулякрам» Постмодерна.

Поэтому «симулякровое», неденотативное политическое мышление ренессансных гуманистов не могло породить что-то хотя бы отдаленно напоминающее «настоящую» идеологию или утопию. Оно породило «политические проекты» Т.Мора и Т.Кампанеллы, отличавшиеся утратой тотализирующего чувства истории и вообще чувства времени, что поневоле заставляло их авторов мыслить скорее пространственными, чем временными категориями (не даром все ранние «утопии» находятся где-нибудь в дальних странах, на островах и т.п.). Когда автор ренессансного политического проекта пытался сформулировать политический рецепт с претензиями на тотальность, ему не хватало денотативных категорий.

§ 2. «Элементы модерновых и постмодерновых политических дискурсов в Просвещении» посвящен ответу на вопрос: что Просвещение оставило Постмодерну в наследство и как это наследие проявляется в современных политических дискурсах?

Постмодерн воплощает собой ситуацию утраты веры в историософскую «надстройку» высокой культуры Модерна. И это дает повод для интеллектуального реванша домодерновым – и, прежде всего просвещенческому, – дискурсам.

Постмодерн также в значительной мере является возвращением к тому наследию, из которого вырос сам Модерн, приспособив его к своим доминирующим устремлениям присущим ему способом. Прежде всего, это наследие Просвещения: идеи разума, секуляризации, попытки классового подхода к анализу социальных проблем, географический детерминизм, критика культуры и т.д. Но в эпоху Модерна этот спектр возможностей познания общества констеллирован иначе, чем в эпоху Просвещения.

Специфика Модерна заключается в том, что в нем спектр идей Просвещения констеллируется вокруг идеи истории как прогрессивного, эволюционного процесса и идеи общественных движений, конфликт между которым является главным двигателем истории.

В связи с этим и Постмодерн – не простой отказ от метанарративов Модерна. Это новое изменение оснований, на которых наследие Просвещения (и Модерна) теперь включается стратегию познания общества.

Специфика политико-философского дискурса Просвещения, как и Постмодерна в том, что единства по поводу этих оснований нет, но вновь наблюдается спектр различных интеллектуальных стратегий познания общества.

Можно выделить ряд идей и парадигм, которые были отвернуты или маргинализированы Модерном, но получили новую жизнь в эпоху Постмодерна.

1)Парадигма «критики культуры» в духе Руссо. Эта критика ведется с точки зрения примата внесоциальных факторов, среди которых первыми выступают биологические, природные. Постмодерн вновь берет на вооружение ее эмансипаторский пафос. Теперь, с целью освобождения от пут репрессивной цивилизации Запада, к природе (по-разному понимаемой) апеллируют феминистки, представители национальных и сексуальных меньшинств, экологисты, пенсионеры и т.д., и т.п. – словом, все, те, кто пошел по пути, открытом контркультурной революцией 60-х. Необходимо отметить, что эта апелляция – апелляция к несоциальному принципу, что в большей степени родит ее с Просвещением, но не с Модерном.

2)  Пересекающаяся с парадигмой «критики культуры» идея множественности культур в духе И.Г. Гердера, а также идея географического детерминизма в духе Монтескье. Эта идея при ее последовательном развитии ведет к отказу от разного рода идеологических «центризмов» при оценке иных культур и политических режимов. В эпоху Модерна, будучи в целом маргинальными, эти идеи и парадигмы легли в основу альтернативных эволюционистско-прогрессистским версий мировой истории (Шпенглер, Тойнби и т.д.). Кроме того, географический детерминизм был воспринят геополитиками. Соединившись с идеей истории человечества как истории совокупности различных культур и цивилизаций, геополитический подход в эпоху Постмодерна породил ряд теорий самого различного толка. Например, концепцию «конфликта цивилизаций» С. Хантингтона или теорию капитализма как находящейся в упадке миросистемы И. Валлерстайна.

3) Утилитарное представление о религии, как институте, может быть и являющемся следствием заблуждения, но необходимом для воспроизводства общества: «Если бы Бога не было, то его стоило бы придумать».

Постмодерн отчасти воспроизводит утилитарно-благожелательное отношение к религии, бытовавшее у части просветителей и даже идет в этом направлении гораздо дальше, поскольку распространяет это отношение и на мифы, и на традиции в целом. Так же, как и религия, миф и традиция перестают восприниматься как плоды заблуждений: теперь они рассматриваются исключительно с точки зрения их функциональности для достижения политических целей или воспроизводства социальных институтов. Религия, традиция и миф онтологизируются и в них больше не видят угрозы существующему миропорядку.

4) «Иронический» взгляд на историю человечества, связанный с ограниченной верой Просвещения в ее разумность. Несмотря на то, что Просвещению совершенно справедливо приписывается в целом исключительно высокая оценка возможностей разума, она не распространяется на область человеческой истории. Веруя в прогресс разума в постижении любых природных и социальных явлений, просветители утрачивали свой энтузиазм, когда их взор обращался к истории обществ.

В просвещенческой трактовке психологической мотивации человеческих поступков легко увидеть предшественницу постмодерновой «стратегии заподазривания» (а вовсе не предвосхищение Модерна с его реализмом, идеологиями и утопиями), которая, будучи последовательно проведенной, тоже не находит в подоплеке человеческих деяний ничего, кроме банального, низменного и своекорыстного. Плоский рационализм Просвещения, будучи опрокинут в историю, мог объяснить тот или иной судьбоносный поворот исторических событий только субъективной волей участвовавших в нем людей.

 В таком же положении оказывается мышление Постмодерна, когда оно апеллирует к истории. Поскольку оно отказывается от «метанарративов», придающих истории и смысл, и разумность, ему не остается ничего, кроме как объяснять исторические события заговорами, злым или добрым умыслом и т.д. Мысль Просвещения не верила в священную историю, считая ее отчасти мифом, а отчасти продуктом своекорыстного мышления власть имущих. Мышление Постмодерна точно так же не верит в прогрессистские, эволюционистские, классовые и прочие подобные версии истории, считая их символическим оформлением господства правящих кругов, или элиты отмирающей миросистемы капитализма, или Запада, или глобалистов, или жидомасонов, или всемирного заговора левых против традиционной культуры Европы и т.д.

5) Существенная роль «симулякровых» политических теорий. Несмотря на то, что мыслители Просвещения разработали ряд самостоятельных теорий, объяснявших закономерности развития политических систем, как, например, теории естественного права или общественного договора, в их теоретических построениях играли важную роль также и концепты, унаследованные от прошлых эпох (преимущественно, античности).

 В ситуации Постмодерна вновь появились условия для возникновения симулякровых аналогов просветительских политических теорий. Когда западный Модерн начал клониться к закату, начался процесс похожий на имеющее место в российской истории стремление к иррациональной обработке заимствованных идеологий. Отличие заключалось в том, что идеологии заимствовались из собственного относительно недавнего прошлого. Появились многочисленные продукты политической мысли с приставкой «нео».

Хотя в высокой культуре Модерна доминирует теоретически утонченные, идеологические или социологизированные представления об истории, обществе, классах, субъекте, в его массовой культуре преобладают представления обо всем этом, гораздо более похожие не на модернистские, а на просвещенческие. Историцизм Модерна в массовой культуре адаптируется в квазирелигиозной форме популярных версий идеологий, на уровне чувства, веры.

Утрата «надстройки» модернистского историцизма влечет за собой попытки возвращения к Традиции, которые уже заранее отравлены вольтеровским пониманием полезности этой Традиции для сохранения общественного порядка. Остается спектр идей Просвещения, которые Модерн в свое время отодвинул на задний план, но не смог полностью «переварить». Предоставленное самому себе сознание людей казалось бы полностью модернизированного общества, порождает политическую философию Постмодерна, в основе которой находятся сравнительно «примитивные» идеи Просвещения.

И поэтому между этими политическими дискурсами Просвещения и Постмодерна гораздо больше общего, чем между ними же и идеологиями и утопиями эпохи Модерна. И тот и другой исключают тотализирующее видение истории, не имеют оснований для исторического оптимизма и склонны рекомендовать волюнтаристские социальные рецепты, не испытывая при этом уверенности в возможности их реализации.

В России конца XX – начала XXI вв., для которой Модерн в области политической мысли закончился с падением коммунизма, оба этих типа дискурса обрели новое дыхание, хотя и не заняли доминирующих позиций.

В § 3. «Дискурс «социальной рациональности» Античности и Нового Времени: актуальность в периоды социальных трансформаций» рассматривается тип политического дискурса, специфика которого заключается в том, что для прерывания его самореференции используются отсылки не к конечным трансцендентным основаниям (Бог, Природа, Культура), а к основаниям инструментального характера. Аристотель, который первым уловил специфику данного дискурса, охарактеризовал эти инструментальные основания как phronesis (здравый смысл) и включил в него наиболее самоочевидные, аксиоматические, постоянно подтверждаемые практикой представления о природе человека и общества.

На базе подобных представлений возникает дискурс социально-политической рациональности, который представляет собой динамически развивающуюся совокупность мыслительных процедур, призванных обосновать очевидность таких выводов из аксиом phronesisа, которые бы в наибольшей степени способствовали успешному воспроизводству социальных структур и сохранению самоидентичности общества.

В античности дискурс социально-политической рациональности возникает из сократовского дискурса, который, в свою очередь являлся реакцией на дискурс софистов. Софистический дискурс в целом игнорирует проблематику здравого смысла в силу своей ориентированности на прагматику. Целью Сократа являлось не разрушение здравого смысла (как обстояло дело у софистов) у своих слушателей для того, чтобы пробудить у них «теоретическое мышление». Сократ стремился к разрешению загадки: почему аксиомы здравого смысла, будучи столь уязвимыми для рационального анализа, все-таки определяют человеческое поведение?

 Интенсивное развитие античной и европейской политической науки Нового времени начинается после того, как мыслители поднимают (в той или иной форме) проблему социальной рациональности, пытаются объяснить историю человека и общества с точки зрения неких самоочевидных истин, проявляющихся в поведении, организации политической и экономической жизни и т.д. В обоих случаях мы обнаруживаем появление своеобразных сплавов экономической, этической и политической рациональности: в античности таковой мы находим у Аристотеля; в новоевропейской политической мысли – у Локка, А.Смита, Мальтуса и др. При этом не трудно заметить, что экономическая проблематика ближе всего стоит к проблематике здравого смысла (т.е. и к основам социальной рациональности) в чистом виде и поэтому никак не может быть обойдена при формировании основ политического дискурса. Структуры социально-политической рациональности, которыми люди руководятся в повседневности, выявляются ярче в том, что касается вечных вопросов самообеспечения и выживания. В современной России, только еще приступающей к выработке собственной политической науки, можно также обнаружить яркие примеры дискурса, ориентированного на поиск основ нашей социально-политической рациональности.

Часть II «Доминирующие и маргинальные постсоветские политические дискурсы» посвящена современным российским политическим дискурсам.

В §1. Становление дискурсивного консенсуса и концепция «общенациональной идеологии» в постсоветской политике главы 1 «Доминирующие политические дискурсы постсоветской России» поднимается вопрос: могут ли постсоветские политические дискурсы в целом быть охарактеризованы как модерновые, постмодернистские или домодерновые?

Если ориентироваться только на формальные характеристики тех или иных образцов политического дискурса, то можно заключить, что в современной России есть и образцы идеологий по образцу Модерна, и продукты постмодернистской политической мысли, и также интеллектуальная домодерновая традиция западничества и почвенничества.

Однако фрагментированность современной российской политической культуры и, как следствие этого, политической мысли, является не синонимом распада некоей целостности, а устойчивой характеристикой новой культурной эпохи – эпохи Постмодерна.

В России, как и на Западе в течение второй половины XX века нарастал разрыв между идеологией и действительным положением вещей, в результате чего официальная идеология приобретала характеристики симулякра. Но были и другие, более глубокие и уже специфически русские предпосылки такого рода «постмодернизации» советской идеологии, осмысленные, в частности в концепции «русской идеологии» В.Б.Пастухова. Такие специфические черты «русской идеологии» как «символичность», «надмирность», ориентация не на реальные социальные процессы, а на идейные образования, заимствованные с Запада ближе не к Модерну с его «нормальными идеологиями», а к Постмодерну с его «симулякрами», «структурным законом ценности».

Деградация общества сравнительно с его недавним модернистским состоянием приводит и к известной деградации политического дискурса, к возрождению его домодерновых и немодерновых форм. Это возрождение происходит уже в культурной и политической атмосфере Постмодерна. Последняя подразумевает крушение «великих проектов» Модерна (идеологий) в сфере культуры, превращение «реалистических» (вроде наций и классов) денотатов прежних идеологий в «симулякры», вытеснение свойственных для века идеологий лозунгов слоганами, замену демократической публичной политики «инфократией». Разновидности политического дискурса, апеллирующего к денотатам вроде «культуры» и «духовности», в условиях крушения Модерна и явного преобладания инфократического стиля политической коммуникации уже не кажутся столь неуместными, каковыми они были в эпоху Модерна. Но если в модернистский период ключевые понятия этих дискурсов (вроде национально-культурной специфики) хотя бы в глазах их оппонентов связывались с конкретными социальными группами (например, с крестьянством), то теперь они приобрели самодовлеющее значение и могут быть соотнесены только с другими понятиями такого же порядка – например, с природными условиями, с византийским культурным наследием и т.д. Они начали обмениваться друг на друга по «структурному закону ценности», т.е. превратились в симулякры. То, что на уровне политического дискурса является симулякром, на уровне массового сознания существует в виде так называемых «политических мифов».

На протяжении двух последних десятилетий в России не появились образцы «нормальных идеологий», т.е. идеологий в их модерновом понимании. Одной из важнейших причин этого является подмена демократии «инфократией», для которой идеологический способ коммуникации власти и общества не обязателен. Поскольку «инфократии», в отличие от демократии не требуется идеология для ее функционирования, то вряд ли правомерно в современной российской действительности всерьез ставить вопрос о необходимости какой-то новой «идеологии».

 Попытки создания так называемой «общенациональной идеологии» также не увенчались успехом: анализ их содержания показывает, что данные попытки свидетельствуют скорее о стремлении создать не «настоящую» идеологию (как явление эпохи Модерна), а скорее всеохватывающее мировоззренческое учение вроде религиозного или этического. Тем не менее, такое стремление объяснимо, учитывая генезис современных российских политических дискурсов.

Современные доминирующие российские политические дискурсы возникли из «еретического» типа мышления советских диссидентов различного толка. Этот тип мышления в основном занимался ревизией того или иного исторического мифа. Несмотря на то, что диссиденты марксистского образца говорили на языке идеологии, то, что они создавали, объективно не являлось идеологией. Это была «ересь», которая имеет смысл только по отношению к догме, вступая с ней в символический обмен, который совершается по правилам структурного закона ценности. Симулируя «нормальную» идеологию, еретический марксизм (и не только марксизм) боролся против «центризмов» официальной идеологии. Поэтому его дискурс по большей части был деконструирующим и демифологизирующим. Попутно он создавал и новые исторические мифы. Члены же так называемой «русской партии» скорее формулировали некие культурные предпочтения, нежели создавали идеологии или политические программы. Точно так же, как либеральные и марксистские диссиденты, сторонники «русской партии» предпочитали разоблачать одни исторические мифы, создавая (или возрождая), соответственно со своими культурными предпочтениями, другие, как например, языческо-арийский-миф, миф о еврейском заговоре и т.д., и т.п.

Именно эта практика деконструкции одних мифов и создания других стала фундаментом дискурсивного поля постсоветской политики, вне зависимости от идейных предпочтений ее участников.

Если центральным историко-политическим мифом демократов являлся миф выпадения из мировой цивилизации и возращения в нее, то центральным мифом их умеренно правых и коммунистических оппонентов было сохранение исторической преемственности и вытекавшее из него требование восстановления в России «нормального» общества. Это возращение должно было произойти при следовании правителей здравому смыслу, прагматизму и реализму во внутренней и внешней политике.

При этом «нормальное общество» подразумевало наличие в нем социальной справедливости, привычных социальных гарантий, законности и правопорядка при сохранении уже существующих демократических институтов (мало кто, находясь в здравом уме, объявил бы себя сторонником тоталитаризма и ликвидации прав и свобод), покровительство национальной промышленности, восстановление международного престижа и мощи России, укрепление государства, культивирование патриотизма, восстановление приоритета высоких нравственных (разумеется, подкрепленных религией) ценностей и т.д.

Рациональную аргументацию, присущую великим идеологиям Модерна, в этом дискурсе «нормального общества» заменяла апелляция к здоровому прагматизму опытных политических, хозяйственных и военных деятелей, а также к здравому смыслу простых постсоветских людей, способному отличить полезное от вредного по его видимым последствиям.

Таким образом сложился дискурс «нормального общества и здравого смысла», который до сих пор господствует в постсоветской политике и характеризуется отрицательным отношением к доминирующей в эпоху Модерна идее социального эксперимента. Этот дискурс черпает необходимый ему материал для симулякров, используемых для инициации политических мифов, в возродившихся западничестве и почвенничестве, которые во многом воспроизводят характеристики немодернистских дискурсов Просвещения.

В § 2. «Западничество и почвенничество в формировании дискурсивного консенсуса постсоветской политики» утверждается, что характерной чертой дискурсивного пространства постсоветской политики является разделение политических дискурсов не по идеологическому критерию, а по культурно-географическому. Такое явление уже наблюдалось в истории России, когда ее интеллектуальная элита стала активно приобщаться к европейской культуре и когда реакцией на укоренившийся западнический стиль мышления стало формирование альтернативного ему славянофильства. Теперь эта ситуация повторяется.

В сравнении с классическими идеологиями Модерна западничество и почвенничество представляются бессубъектными. В сравнении с социальными субъектами западных идеологий субъекты западников и почвенников гораздо менее денотативны. Денотативными субъектами идеологий Модерна являются классы и нации. У славянофилов вместо наций были культуры, «культурно-исторические типы». У западников единственным более или менее реальным субъектом социальных процессов, к которому можно было обратиться, являлась образованная часть общества (позже – интеллигенция). Народникам же долго приходилось рассчитывать только на «критически мыслящих субъектов», т.е. на самих себя.

Не являясь идеологиями, западничество и почвенничество не имеют четко выраженной классовой или национальной подоплеки и предметом их первостепенной заботы являются не интересы какой-то определенной социальной группы, а общества в целом. В западничестве и почвенничестве общество как целое в последнюю очередь представляет интерес как система, совокупность групп и институтов, «руководимая» тем или иным классом. Оно является, прежде всего, неким культурным и цивилизационным феноменом, обладающим своей идентичностью. Вопрос об идентичности, о приобретении Россией «своего лица» был центральным уже в работах человека, стоявшего у истоков западнического-почвеннического противостояния – Чаадаева.

Речь в споре об идентичности чаще всего идет о неких качествах и сущностях, которые нередко исключают друг друга, будучи взяты в чистом, категориальном виде. Спор между западниками и почвенниками поэтому как нельзя больше является столкновением двух «истин» – причем это отнюдь не научно верифицируемые (даже и при идеологической обработке) истины об обществе, подтверждаемые анализом социальной структуры и т.п. Скорее, это «истина вещей», свойственная для общественной мысли эпохи Просвещения. Концепции, имеющие дело с «истиной вещей», апеллируют к денотатам вроде Природы и Культуры, Духовности и Веры. Когда в них затрагиваются проблемы исторического пути России, тогда ее история представляется как сплошная череда правильных или неправильных решений. Изначальная установка на выявление «истины вещей» приводит к тому, что и в событиях, и в институтах обнаруживается прежде всего проявление (или отсутствие) российской идентичности. Любая претендующая на последовательность западническая или почвенническая концепция подстраивает под свое понимание идентичности истолкование исторических и социологических фактов. Но в глазах оппонента такое целостное истолкование выглядит как «миф», требующий разоблачения. Таким образом, появляется предпосылка для развертывания стратегии, общей для западничества и почвенничества - стратегии демифологизации.

Столкновение западнических и почвеннических стратегий демифологизации иллюстрируется в параграфе сравнительным анализом воззрений Н.Г.Козина и А.Буровского. Стратегия построения собственного мифологического пространства и демифологизации такового у оппонента – это основная стратегия, применяемая авторами. Для классических идеологий это не свойственно. Наиболее ценным результатом у западника и почвенника является не обоснование получения какой-то социальной группой социальных преимуществ, а обоснование необходимости той или иной версии исторического, культурно-символического реванша.

Анализируя достаточно типичные для современной России концепции западнического и почвеннического типа можно заключить, что они не являются образцами модернового политического дискурса, т.е. идеологиями.

В § 3. Дискурсивное пространство постсоветской политики: путь к «герметизации» подводятся предварительные итоги трансформации дискурсивного поля постсоветской политики.

Великие идеологии Модерна ставили своей целью не столько передел экономического пирога, сфер влияния и т.д., сколько построение новой цивилизации Будущего, немыслимой без постоянного внедрения в повседневную жизнь все новых и новых достижений научно-технического прогресса. Будучи дискурсом цивилизационной трансформации, дискурс великих идеологий Модерна подразумевал осуществление социального экспериментирования или, по крайней мере, допускал его возможность.

Постепенно подменившие проект Модерна глобалистский «дискурс передела» и постмодернистский дискурс эмансипации обозначили пределы того идейного тупика, в котором оказалось вначале западное, а затем и все остальное человечество. Наиболее часто встречающейся реакцией на триумфальное шествие глобалистского дискурса стало, как удачно выразился У.Бек, распространение трех видов протекционизма: черного, красного и зеленого. Они в такой же мере являются частью доминирующего глобалистсткого дискурса, в какой, например, консерватизм являлся частью доминирующего либерально-социалистического дискурса Модерна. Все три этих вида протекционизма У.Бек считает «ловушками глобализма».

В дискурсе российского политического Постмодерна тот же тупик проявляется иначе. Как и на Западе, российский политический Постмодерн апеллирует к домодерновой традиции, но унаследованный от Модерна компонент у него оказался гораздо более слабо выраженным, чем на Западе. Поэтому, когда в процессе реформ поле российской политической мысли постмодернизировалось, на первое место выдвинулась вновь актуализировавшаяся парадигма западничества и почвенничества. Эта инволюция российского политического дискурса к домодерновому состоянию быстро отодвинула в тень так и не успевшее оформиться идеологическое разделение политических сил на правых и левых в привычном западном понимании. С другой стороны в течение 90-х годов постепенно выработался разделяемый большинством участников политического процесса дискурс, который можно назвать дискурсом «нормального общества».

Вначале многообещающая деятельность российских «новых левых» закончилась созданием «антибуржуазной» субкультуры, часто сращенной с идеями и практиками «Нового века», а также протестными политическими мероприятиями.

На уровне большой российской политики было предпринято две попытки поколебать сложившийся консенсус на основе дискурса «нормального общества и здравого смысла». Одна инициатива принадлежала Союзу Правых Сил, другая – «Родине».

СПС хотел стать идеологической партией, но ниши для именно идеологических партий в российской политической системе, да и в российской политической жизни уже не было. Общество, уже давно распавшееся на «группы населения», наделяемые тем или иным символическим содержанием в зависимости от нужд пиарщиков и социологов, не могло предоставить СПС «классовой базы». Также не могло быть и речи о том, чтобы лидеры СПС пожертвовали сиюминутными политическим (часто иллюзорными) выгодами ради идейной чистоты. Напротив, СПС даже пытались ради популярности говорить на языке партии власти. Эти попытки были генетически запрограммированы уже в «Либеральном манифесте» СПС: в нем содержался абсолютно такой же, как и у прочих партий, отказ от социальных инноваций в пользу старого доброго, опробованного всеми странам, идущими по магистральному пути истории, либерализма.

Другой попыткой хотя бы частично выбраться за пределы доминирующего политического дискурса стала попытка «Родины». Идеологи «Родины» соединили дискурс «нормального общества и здравого смысла» с элементами левого популизма. Кроме того, программа «Родины» подразумевала введение некоторых социально-экономических инноваций, связанных с необходимостью перехода России в следующую после индустриальной технологическую эпоху. Но и такая ограниченная попытка внедрения в официальный дискурс элементов дискурса социального эксперимента была быстро купирована: «Родина» не получила никаких реальных возможностей влиять на принятие политических решений.

Таким образом, идейное поле российской политики, вполне оформившееся к концу 90-х-началу 2000-х годов, оказалось «загерметизированным».

В российской политической мысли сложился постмодернистский консенсус, теоретической базой которого стали западничество и почвенничество. Итогом постмодернистского идейного консенсуса стал дискурс «нормального общества и здравого смысла». Однако данный идейный консенсус неустойчив. Идейное поле российской политики не исчерпывается только теми типами политического дискурса, которые поддерживают сложившийся консенсус.

Глава 2. «Маргинальные политические дискурсы как альтернатива дискурсивному консенсусу постсоветской политики» посвящена политическим дискурсам, которые выходят за рамки дискурсивного консенсуса постсоветской России.

В § 1. «Дискурсы «просвещения» и «социальной рациональности» в контексте трансформации западническо-почвеннической проблематики» осуществляется выделение (прежде всего из почвеннической традиции) аналога просвещенческого дискурса, который пытается вырваться из замкнутого круга почвенническо-западнической символики. Такое выделение – закономерный результат взаимной нейтрализации политических мифов. Если всякое усилие в плане формулирования политической теории воспринимается как усилие мифологизирующее, то необходимо прояснение самих оснований политического мышления, нахождение неких безусловных истин, на базе которых может быть выстроен решающий проблемы (а не симулирующий их решение) политический дискурс.

Рассматриваемый в параграфе отечественный дискурс социальной рациональности органически связан и с демифологизирующими стратегиями, и с поиском «истины вещей». Большая часть авторов, у которых обнаруживаются зачатки такого дискурса, вышла из рядов почвенников. От «обычных» почвенников их отличает то, что отсылки к культуре и идеологии у них не играют главенствующей роли, не находятся в центре их концепций, а скорее, используются в качестве иллюстративного материала. Для обоснования правомерности выводов «социально-рационального» дискурса в качестве основных используются социологические, экономические, технические, экологические и прочие подробные им аргументы – но не «мифологические», унаследованные еще от времен противостояния славянофильства и западничества. Целью данного дискурса является познание истину о своем обществе для того, не принимать чужие и часто враждебные интересы за свои собственные. Истина же заключается в познании различных аспектов социальной рациональности, среди которых выделяются социологический, экономический, экологический и технорациональный.

Социологический аспект российской социальной рациональности исследуется на примере работ С.Г.Кара-Мурзы. Наше общество, полагает Кара-Мурза, долгие годы было традиционным, таковым оно являлось и до революции, и в советский период и даже сейчас в нем сохраняются многочисленные элементы традиционализма. Традиционализм во многом определяет базовые принципы отечественной социальной рациональности, на которых основана экономика, ориентированная не на прибыль, а на потребление, социальные институты, основанные на солидарных связях, политическая система, построенная на контракте народа и власти, в котором власть берет на себя обязательства, подобные некогда взятым на себя большевиками. Сознательное или бессознательное следование огромного числа людей требованиям этой рациональности позволяло России на протяжении веков стремиться вверх, спасало ее от окончательного краха в периоды кризисов и катастроф и в настоящее время смягчает разрушительное воздействие «реформ».

Экономический аспект отечественной социальной рациональности представлен в работах А.П.Паршева. А.Паршев сосредоточил свое внимание на экономических аспектах развития России. Он исходит из постулата, согласно которому скорость экономического развития прямо зависит от суммы производственных издержек. Сумма же издержек на производство практически любой продукции определяется климатическо-географическими условиями. Ввиду неблагоприятных российских климатических условий, издержки на производство в России очень высоки и в условиях экономической открытости она почти всегда проигрывает зарубежным конкурентам. История России XIXXX вв. показывает, что когда правители России, такие как Александр III или Сталин, закрывали экономические границы, проводили автаркическую и протекционистскую политику, положение стремительно улучшалось, начинался экономический рост.

 Разоблачая ряд экономических мифов либерализма, а также заблуждений насчет «русской лени», Паршев аргументировано полагает, что и современной России необходимо проводить во многих отношениях политику экономической автаркии. Необходимо закрыть экономическую границу, тем самым прекратив вывоз капитала. Следует возможно скорее отказаться от вывоза невозобновимых ресурсов, а необходимую валюту получать от торговли высокотехнологичными изделиями и от торговли с теми, с кем торговать промышленной продукцией выгодно даже нам.

Экологический аспект социальной рациональности представлен прежде всего в работах С.Валянского И В.Калюжного. Валянский и Калюжный утверждают, вслед за многими экологами, что «пределы роста» уже достигнуты и что биосфера долго не выдержит растущей антропогенной нагрузки. Следовательно, надо менять свои отношения с природой – и это в равной мере относится как к благополучной Америке, так и к неблагополучной России. Человечество живет в долг у будущих поколений. Наука может помочь уйти от близящейся катастрофы, но только в том случае, если ныне процветающая часть человечества окажется способной пойти на самоограничение и добровольно отказаться от большой части своих искусственных потребностей. Для России выход из такой ситуации заключается в ее культуре. Культура по Валянскому и Калюжному – это в первую очередь «комплекс приемов выживания», детерминированный естественными причинами. Поэтому в их работах осмысливаются данные «приемы выживания», а также осуществляется поиск практик и технологий, с помощью которых можно перевести Россию на новые цивилизационные рельсы. (Например, практика строительства «экодомов», которая потребует возникновения соотвествующих технологических цепочек и послужит модернизации российской экономики).

Технорациональный аспект социальной рациональности представлен в работах М.Калашникова и его соавторов Ю.Крупнова, С.Кугушева и др. Одна из основных мыслей Калашникова такова: в недрах коммунистического режима за годы его существования успела сложиться уникальная советская техносфера, которая имела все возможности стать ядром новой блистательной цивилизации, но по политическим и культурным причинам не стала. Специфика взглядов Калашникова заключается в том, что он именно русский технический и научный гений считает едва ли не высшим проявлением русского духа. В некоторых местах своих книг он почти прямо говорит, что технический прогресс должен стать нашей религией, нашим символом веры. Техника же, будучи средством овладения силами природы, приспособления к ней или ее преобразования – есть воплощение социальной рациональности представителей той или иной культуры. А военная техника, которой уделяется особое внимание – высшее проявление социальной рациональности, ибо от нее непосредственно зависит выживание в столкновении с врагами. В будущем Калашников предвидит возникновение империи-суперкорпорации, которая будет процветать за счет достижений уникального, во многом альтернативного западному, научно-технического мышления, свойственного русской и советской цивилизации.

В § 2. «Идеологическая критика доминирующих постсоветских дискурсов» рассматриваются попытки такого выхода из российского политического Постмодерна в идеологическом (в данном случае – марксистском) русле на примере работ О.Арина и А.Бузгалина.

В параграфе отмечается, что наиболее явно преимущество иделогизированной (марксистской) позиции Арина сказывается тогда, когда он выступает в качестве критика. Его четко сформулированная идеологическая позиция на голову превосходит продукцию, критикуемых им политических сил (вроде «Яблока», СПС, КПРФ), составленную по принципу «политического лего». Однако в качестве критика Арин выступает преимущественно как демифологизатор, мало чем отличающийся от прочих демифологизаторов оппозиционного направления. Поэтому его марксизм имеет в основном демифологизирующую направленность. В итоге преимущества идеологизированной позиции Арина остаются по большей части декларативными. Их реализации - и Арин это признает - мешает практика манипуляции сознанием, осуществляемая правящими верхами. Идеологическая рациональность оказывается все еще функциональной в качестве инструмента полемики, но плохо вписывается в практику постмодернистской медиакратии.

А.В.Бузгалин в гораздо большей степени уделяет внимание важнейшим вопросам социалистической и марксистской теории, подробно останавливается на анализе трансформации современного капитализма, а также российского «мутантного социализма», перерастающего в не менее мутантный капитализм. Итогом является разработка стратегии для демократических левых сил России, а также формулировка общих положений «стратегии опережающего развития» для России III тысячелетия. В общих чертах эта стратегия представляет собой скачок от находящейся в упадке индустриальной системы к обществу ориентированному на «третью волну» научно-технической революции.

Применяя классовый подход, Бузгалин констатирует бесперспективность двух из трех основных левых сил России. Эта бесперспективность объясняется как отсутствием прочной классовой базы, так и отсутствием адекватной современной ситуации идеологии. В такой ситуации творческий марксист Бузгалин вынужден нехотя признать, что единственными левыми, вписавшимися в дискурсивный консенсус современной России, являются сторонники КПРФ, социал-державники, которые к настоящему марксизму и социализму имеют слабое отношение. Как марксизм Арина, марксизм Бузгалина помогает ему выявить отличие современных политических дискурсов от «настоящих» идеологий, но этим их критическая оценка и исчерпывается почти полностью.

В § 3. «Политические проекты современной российской фантастики» рассматривается современный политико-проективный дискурс.

Если дискурс «нормального общества и здравого смысла», сформированный усилиями политтехнологов, стал официальным дискурсом постмодернизированной российской власти, то политико-проективный дискурс, отразившийся в современной русской фантастике, обычно имеет отчетливо выраженную антисистемную направленность.

Как и политические проективисты времен Возрождения, отечественные политические фантасты в своих произведениях рисуют ситуацию, в которой вполне реальное (российское) общество планировалось излечить посредством применения к нему идеологии, заимствованной из другой эпохи или другой культуры, или даже некоего специально придуманного для данных обстоятельств учения.

Реваншистско-ревизионистские стратегии, играющие большую роль в современной российской фантатсике, у различных авторов на принимали разную мировоззренческую окраску. Выделяются идеологический, литературный и манихейский типы реваншизма-ревизионизма, анализируются существующие в их рамках «русский проект» и «темный проект»

При этом отмечается, что «русский проект» является русским только по культурной фразеологии, в то время как по своей парадигмальной структуре он в действительности западный, поскольку идеологически он тяготеет к консервативному революционаризму, возникшему как одна из попыток ответа на кризис европейской культуры ХХ века. Он – консервативно-революционный, т.е., прежде всего антизападный в рамках Запада, как и его родина, Германия первой трети ХХ века в контексте европейской цивилизации. И, в то же время, он функционально соответствует уже не идеологическому состоянию модернового общества, предназначен не для того, чтобы готовить своих «потребителей» к активному участию в публичной политике. Его назначение в том, чтобы «выпускать пар», используя наиболее удобную для «канализирования» страстей анархического индивида реваншистско-ревизионисткую мифологию. Фактически «русский проект» утверждает то постмодернистское видение мира, которое приходит с отрицаемого им Запада

 «Русский проект» постепенно приучает массовое сознание относиться к разного рода идеологическим конструктам как не более чем «симулякрам», поскольку помещает их в релятивизирующее поле фантастики. Индивидуалистическо-гуманистический «Темный проект» подводит под это постмодернистское отношение к политике морально-этическое основание, утверждая ценности, характерные для «анархического» индивида. Формирующийся в итоге политико-проективный политический дискурс оказывается нефункциональным для политических институтов модернового общества, но зато хорошо отвечает потребностям постмодернистской инфократии.

В то же время политический проективизм в его литературной форме является выражением объективно существующей в обществе потребности выхода из противоречивого состояния демодернизации-постмодернизации. Каким бы прочным современный архаическо-постмодернистский консенсус не казался, он не может быть вечным, поскольку существуют ведь и объективные причины экономического и внешнеполитического характера, которые грозят разрушить эту сомнительную идиллию. Политический проективизм оппозиционного плана занимается тем, что ищет способ разрушения этой идиллии реформаторским или революционным путем; он ищет способ структурировать общество по-новому, задав его членам так недостающие теперь критерии социальной, культурной, политической, цивилизационной идентичности.

Политико-прективистский выход заключается в ставке на индивидуальное усилие, помноженное на мощь пропаганды. Это индивидуализм великой личности или просто решительного человека, способного сформулировать или обнаружить идейную альтернативу «нищему духом» настоящему. Если современное российское общество неспособно своими усилиями организоваться и найти выход из помеси анархии с постмодерном, то ему требуются что-то вроде героев-мыслителей и героев-деятелей, похожих на тех, о которых некогда с восторгом писал Карлейль. Но героям политических проектов уже не требуется обладание обязательной некогда харизмой – функцию харизмы за них выполнят СМИ. Подлинным героем современного политического проекта является политтехнолог, аналогичный тем, которые служат власти. Идеи, ценности, идеологии, взятые из давнего или недавнего прошлого для него актуальны только как симулякры, пригодные для манипуляции массовыми настроениями. Поэтому последняя апелляция политико-проективистского дискурса – это апелляция к инфократической власти того самого Постмодерна, из болота которого и предлагается найти выход.

В § 4. «Дискурс социального эксперимента в современной российской политической мысли» отмечается, что в течение последних лет наметилась явная тенденция к формированию дискурса социального эксперимента. В рамках этого дискурса обнаруживаются не только привычные программы и проекты преобразований но и почти художественные, в духе утопий XIX века описания будущего. Этот факт можно оценивать по разному: и как очередное свидетельство того, что в эпоху Постмодерна возрождаются домодернистские дискурсы (или самые ранние, антикварные формы дискурсов модернистских), и напротив, как тенденцию, означающую попытку выхода из постмодернистского тупика. В параграфе анализируются элементы дискурса социального эксперимента у М.Калашникова, Ю.Мухина, Ю.Крупнова и др. авторов.

Характерной чертой данного дискурса является отсутствие четко выраженной идеологической (в привычном смысле этого слова) принадлежности. Само экспериментирование как наиболее отвечающее природе человека и потребностям желающего жить и динамично развиваться общества является главной ценностью этого дискурса.

Отмечаются несколько общих черт политических проектов, в которых разворачивается дискурс социального эксперимента. Как и в ранних европейских утопиях нового времени, в них играют огромную, если не центральную роль наука и техника. Доминирование научно-технической проблематики по-видимому является следствием «промежуточности» данных типов политического дискурса. В отсутствие цельной теологической картины мира и при условии неразработанности картины мира идеологической (или утопической), наука и техника занимают их пока еще свободное место. Развитый в идеологиях и утопиях дискурс социального эксперимента, еще только вырастает из дискурса эксперимента научного. Подобным образом обстоит дело и с современными политическим проектами. Научно-техническая сторона дела преобладает в них потому, что идеологии и утопии в период Постмодерна становятся все менее актуальными. В политических проектах российского Постмодерна мы сталкиваемся с отчетливо выраженным дрейфом в сторону научно-технического описания будущего или же с поиском именно опять же научно-технических предпосылок этого будущего. В условиях отсутствия разработанных идеологий и утопий, правдоподобность научно-технической стороны политических проектов призвана придавать им убедительность, делать их соблазнительными.

Со стремлением выглядеть соблазнительно связана другая, не менее важная черта российских политических проектов. Это – призыв к восстановлению или строительству новой империи (хотя слово «империя» употребляется не всегда, порой речь идет «просто» о строительстве государства с великой мировой миссией). Главная причина привлекательности идеи империи заключается в том, что империи строятся на двух основаниях – на силе и соблазне: культурном, бытовом, технологическом и т.д. В современных российских политических проектов это также соблазн невиданной доселе техники и самой передовой науки. Кроме того, это соблазн обретения людьми новых, сверхчеловеческих качеств путем преобразования человеческой природы посредством научно-технического вмешательства, отчасти путем нового воспитания.

В §5. «Обусловленность политических дискурсов постсоветской России положением страны в миросистеме» поднимается вопрос о том, каким образом политические дискурсы определяются положением страны в миросистеме.

Нахождение на периферии миросистемы порождает в рефлексирующих над судьбами страны индивидов ощущение, что происходящие вокруг процессы определяются не исходя из внутренних потребностей общества, а иными силами, извне. Условно это переживание можно назвать переживанием «неполной субъектности». Оно во многом определяет специфику отечественных политических дискурсов, которым часто можно найти аналоги на Западе, но которые от них отличаются настолько же, насколько западные экономические и политические институты и практики отличаются от отечественных.

В конечном счете, формируется специфическая для российских политических дискурсов тройственная проблематика: национально-культурной идентичности, «отсталости» и исторического субъекта. Показательно то, что эта проблематика создает интеллектуальное поле, в котором история и политические дискурсы России приобретают отчетливую склонность к мифологизации. В основании такой мифологизации находится проблематика факторов, управляющих историей общества, отмеченного печатью «неполной субъектности». На роль таких факторов с «идеалистической» точки зрения как нельзя больше подходят метанаррации вроде христианских, просвещенческих, марксистских, либеральных и т.д. Они управляют историей России как и историей всего прочего мира.

 Однако с «реалистической» точки зрения метанаррации только прикрывают действия врагов, конкурентов и соперников. Как правило, этот враг действует через внутренних изменников, субъектов, способных услышать доносящийся извне голос метанарраций. Борьба с врагом – это борьба против одного мифа посредством создания другого, путем приземления враждебного мифа уточняющими историческими фактами, путем переписывания истории вплоть до радикальных экспериментов в духе «новой хронологии».

Не случайно с точки зрения политического сознания элиты «периферийной империи» большинство текущих проблем сводится к тому, что «национальная идея», «общие ценности» и приятная для массовых чувств символика – это главное в публичной политике.

Современные российские дискурсы в конечном счете различаются в зависимости того, как они подходят к вопросу об изменении миросистемы.

Доминирующие российские политические дискурсы, аналогичные западным неолиберализму и неоконсерватизму обходят вопрос о трансформации миросистемы. Для них наличное положение «нормально». «Нормальность», которой должно обладать наше общество – это следствие традиционного полупериферийного положения России в международном разделении труда, которое в настоящий момент означает специализацию на поставках топлива и вооружений. Сохранение такого положения невозможно без поддержания минимального порядка, без сохранения некоторых атрибутов сильного государства и великой державы. Это с точки зрения «центра миросистемы» только поощряется и вовсе не противоречит «здравому смыслу» наших современных государственников и державников. Точно так же не противоречат «здравому смыслу» и привычные дискурсы западничества и почвенничества, которые традиционно обходят вопрос о положении России в миросистеме, подменяя его риторикой национально-культурной идентичности, бесконечными обсуждениями темы «Восток–Запад» и т.д.

 «Периферийность» России конвертируется в специфику политических дискурсов российского Постмодерна таким образом, что прагматическое стремление элит обустроиться в привычной сырьевой нише капиталистической миросистемы маскируется затемняющей проблематику миросистемы привычной риторикой западничества и почвенничества. И столь же закономерно, что всякая попытка идеологического противостояния доминирующим политическим дискурсам связана с демифологизирующими усилиями в отношении тупиковой западническо-почвеннической риторики, с осмыслением места России в миросистеме и поиском путей ее трансформации.

В ЗАКЛЮЧЕНИИ подводятся итоги исследования, делаются выводы, а также намечаются перспективы дальнейшей работы.