Чичерин Б. Н. Философия права. М., 1900. С. 1–24
Пятьдесят лет тому назад философия права занимала выдающееся место в ряду юридических наук. Каково бы ни было разнообразие взглядов на философские основания права, признавалось, как несомненная истина, что они должны служить руководящими началами практики. Философия права была одним из важнейших предметов преподавания в университетах; она порождала обширную ученую литературу. И это имело глубокий смысл, ибо область права не исчерпывается положительным законодательством. Последним определяются те юридические нормы, которые действуют в данное время и в данном месте. Но юридические законы не остаются вечными и неизменными, как законы природы, которые нужно [66] только изучать и с которыми всегда надобно сообразоваться. Положительные законы суть произведения человеческой воли и, как таковые, могут быть хороши или дурны. С этой точки зрения они требуют оценки. По той же причине они изменяются, сообразно с изменениями потребностей и взглядов. Чем же должен руководствоваться законодатель при определении прав и обязанностей подчиняющихся его велениям лиц? Он не может черпать руководящие начала из самого положительного права, ибо это именно то, что требуется оценить и изменить; для этого нужны иные, высшие соображения. Он не может довольствоваться и указаниями жизненной практики, ибо последняя представляет значительное разнообразие элементов, интересов и требований, которые приходят в столкновения друг с другом и между которыми надобно разобраться. Чтобы определить их относительную силу и достоинство, надобно иметь общие весы и мерило, то есть руководящие начала, а их может дать только философия. Нельзя разумным образом установить права и обязанности лиц, не зная, что такое право, где его источник и какие из него вытекают требования. Это начало тесно связано с самою человеческою личностью, а потому необходимо исследовать природу человека, ее свойства и назначение. Все это вопросы философские, которые поэтому не могут быть решены без глубокого и основательного изучения философии. Отсюда та важная роль, которую играла философия права в развитии европейских законодательств. Под влиянием вырабатываемых ею идей разрушался завещанный веками общественный строй и воздвигались новые здания. Достаточно указать на провозглашенные философией XVIII века начала свободы и равенства, которые произвели Французскую революцию и имели такое громадное влияние на весь последующий ход европейской истории.
Это увлечение идеями имело, однако, и свою оборотную сторону. Возносясь в отвлеченную область, философская мысль мало обращала внимания на реальные условия жизни. К практике она относилась чисто отрицательно; нередко она строила фантастические здания, которые не могли найти приложения в реальном мире. Таков был Общественный договор Руссо. Таковым же в особенности является последнее произведение самой крайней идеалистической философии – социализм.
Подобное направление, естественно, вызвало реакцию. По общему свойству человеческого ума, склонного предаваться односторонним течениям, она обратилась не только против увлечений идеализма, но и против философии вообще. В движении мысли произошел крутой поворот. Дошедши до крайних пределов одно[67]стороннего пути и не видя исхода, мышление внезапно перескочило на противоположный конец. Вместо того чтобы строить здание по общему плану, оно принялось воздвигать фундамент на основании чисто практических соображений. Метафизика была отвергнута, как бред воображения, и единственным руководящим началом всякого знания и всякой деятельности признан был опыт.
Последняя односторонность оказалась, однако, горше первой. Если идеализм, витая в облаках, предавался иногда фантазиям и действовал разрушительно на практику, то в кем самом заключалась и возможность поправки: под влиянием критики односторонние определения заменяются более полными и всесторонними. Реализм же, лишенный идеальных, то есть разумных начал, остается бессильным против самых нелепых теорий. Именно на почве реализма социализм, в самых крайних своих формах, не встречая надлежащего отпора, более и более покоряет себе массы. Самое понятие о праве совершенно затмилось в современных умах. Оно было низведено на степень практического интереса, ибо для идеальных начал не остается более места. Германская юриспруденция, в лице одного из самых видных своих представителей, прямо провозгласила, что право есть политика силы. Оно является выражением эгоизма, но не личного, а общественного, превращающего отдельное лицо в вьючное животное, осужденное носить непосильное бремя общественных тяжестей, под которым оно изнемогает. Не только право, но и сама нравственность выводится из того же начала. Индивидуализм должен быть выгнан из этого последнего угла, из области внутренней совести, в которой он старается укрыться. Таковы теории, в настоящее время господствующие в стране, которые полвека тому назад были родиной самого глубокого и возвышенного идеализма. Очевидно, они идут прямо на руку социалистам, которых все стремления клонятся к тому, чтобы массой, одушевленной эгоистическими целями, подавить всякую самостоятельность отдельного лица и не дать никому возвыситься над общим низменным уровнем.
Те из молодых юристов, которые, возмущаясь господствующими течениями, признают в современном мире полную «дезорганизацию правосознания» и, в особенности в учении Иеринга, видят «лишь один из симптомов общей болезни, общей нравственной и идейной дегенерации теперешней переходной эпохи культуры», сами не в состоянии выбиться из проложенной колеи. Они хотят восстановить старое естественное право, но, при полном недостатке философской подготовки, не знают, как к этому приступить. По примеру Иеринга они смешивают право с политикой и возвещают науку будущего - [68] цивильную политику, которая должна быть возрождением естественного права! Чего только нет в этой науке будущего! Тут и проповедь любви Ап. Павла, которая должна сделаться целью правоведения (!), и экономическое устройство общества по новейшим рецептам немецких социалистов, кафедры которых теории представляют полнейший хаос всякого рода юридических, нравственных, экономических и политических понятий. Нет только того, что составляет источник и основание всякого права – человеческой личности, с ее духовной природой и вытекающими из нее требованиями. Лица рассматриваются просто как склады товаров (Guterstationen), по которым произведения размещаются государством, на основании соображений общественного блага, более и более приближаясь к идеалу любви, т.е. коммунизму. Целью цивильной политики ставится распределение имуществ, которое признается не частным, а общественным делом, а потому должно заведываться государством, по общему плану. О том, что людям что-нибудь принадлежит, чего нельзя у них отнять без нарушения справедливости, нет и речи. Справедливость не состоит в том, чтобы воздавать каждому свое, как определяли римские юристы; это не более как смутное чувство, которым прикрываются чисто голословные утверждения. Признается, что государство может по своему произволу постановлять все, что угодно, например, что процент с капитала должен принадлежать не собственнику, а тому, кто употребляет капитал. Автору, по-видимому, даже не приходит в голову, что если бы государство издало подобный закон, то разом прекратились бы все сделки и займы и промышленность стала бы на точке замерзания. Законодательство, которое вздумало бы сделать такое постановление, следовало бы прямо посадить в дом умалишенных. Но всего изумительнее то, что эти взгляды самого новейшего изделия подкрепляются авторитетом римских юристов. Правда, последние не имели понятия о цивильной политике, которая, к благополучию человеческого рода, даже в настоящее время еще не родилась и, можно надеяться, никогда не родится. Столь же мало они знали о теориях современных социалистов кафедры и социал-политиков. Поэтому их рассуждения откидываются, как негодные. Хотя юридическая логика признается самым существенным элементом правоведения, однако это относится лишь к логике будущей цивильной политики, а не к прославленной логике римских юристов, которая обличает только их полное экономическое невежество. Важное значение их заключается не в том ясном и верном юридическом смысле, с помощью которого они, разрешая жизненные столкновения, создали цельную и стройную систему права, что и [69] делало их всегда предметом удивления, а в том, что они были бессознательными органами какого-то никому неизвестного обычного права какого-то неизвестного народа, ибо что такое был римский народ во времена Империи? С этой точки зрения будущая цивильная политика должна пользоваться их указаниями, чтобы постепенно приближаться к идеалу любви.
Таковы юридические воззрения, которые появляются в настоящее время в Германии и у нас, как последнее слово новейшей науки. Если бы все эти странные измышления были произведением молодого человека, хватающего вершки и желающего выдумать что-нибудь свое, то это было бы понятно и не имело бы значения. Но когда все это является под пером ученого, хотя недавно выступившего на литературном поприще, но обнаруживающего в своих ранних произведениях обширные сведения, тонкий ум и блестящий талант, то это служит указанием на ту школу, из которой он вышел. По собственному выражению автора, это один из признаков того полного затмения правосознания, которое составляет характеристическую черту современных обществ.
Если таковы понятия юристов, то чего же можно ожидать от неюристов? Во Франции презрение к индивидуализму не достигло до такой степени, как в Германии. Там живы еще предания Французской революции, с провозглашенными ею началами свободы и равенства; там и в учреждениях, и в мыслящих сферах сохраняются понятия о правах человека. Но эти понятия были порождением метафизики, а метафизика отвергается, как устаревший хлам; господствующая ныне положительная философия признает, что мы сущности вещей не знаем и не имеем ни малейшего понятия о метафизической природе человека, из которой вытекают эти права. И духовная личность, и свойственная ей свобода воли – все это считается метафизическими бреднями, которые надобно выкинуть за борт. Но тогда что же остается? Остается скептицизм, и на нем думают основать начала свободы и равенства. Хотя мы истинной природы человека не знаем, хотя мы не знаем даже, что такое добро, однако мы все-таки можем гипотетически стремиться, может быть, и к неосуществимому идеалу права. Но так как это не более как гипотеза, то мы должны предоставить каждому идти к этому идеалу по-своему, лишь бы он не нарушал чужой свободы и всеобщего равенства. Устройство практических отношений определяется, таким образом, неспособностью к теоретическому познанию. Очевидно, однако, что при такой, хотя и совершенно туманной, постановке вопроса ни о каком равенстве не может быть речи. Каковы бы ни были границы человеческого познания, нельзя поставить на одну [70] доску гения и глупца, глубокого ученого и круглого невежду. Всего менее могут это делать последователи положительной философии, которые признают науку высшим руководящим началом человеческой жизни. Основатель ее, Огюст Конт, быль весьма далек от подобных выводов, не имеющих за собой ни фактического основания, ни логической связи.
Но не в одном только правоведении упадок философии ведет к извращению понятий и к шаткости взглядов. Та же участь постигла все общественные науки. Человек, по природе своей, есть метафизическое существо; метафизические начала руководят его действиями; они входят, как основной элемент, во все общественные отношения. Поэтому, как скоро метафизика была отвергнута, так все теоретические основания общества были расшатаны. Но так как без них нельзя обойтись, так как человек, будучи разумным существом, стремится дать себе отчет в своих действиях и в своих отношениях и с сознанными им началами соображает свои поступки, то, отвергнув метафизические основания общества, надобно было заменить их чем-нибудь другим. Требовалось создать положительную науку об обществе, основанную на чисто опытных данных. Это и пытался сделать Огюст Конт. Он сочинил новую науку, социологию, которая должна была обнимать все отрасли знания, касающиеся человеческих обществ, служа им общей основой. В ней он видел венец воздвигнутого им философского здания, которое, в сущности, было полным отрицанием всякой философии.
В другом месте я подробно разобрал учение Конта и показал всю его несостоятельность. Полное извращение актов, при отсутствии всякого ясного взгляда, и чисто фантастическое построение будущего нормального общества – таковы были единственные результаты этой попытки. Однако потребность выяснить себе основания человеческого общежития давала себя чувствовать, а потому, в новейшее время, пример Конта нашел многочисленных подражателей. По этому предмету возникла довольно объемистая литература; в некоторых университетах учреждены даже кафедры социологии. Но так как научных оснований для построения подобных зданий не было никаких,, то из этого ничего не могло выйти, кроме довольно праздного разглагольствования. Сами социологи в этом сознаются. «Социология,- говорит новейший из них, Гиддингс,- была (надобно в этом признаться) субстанцией научных вещей, составляющих предмет чаяния (a substance of scientific thing hoped for); но осуществление ее логических возможностей, по крайней мере, немного ближе теперь, нежели когда Г. Спенсер писал свою пробуждающую главу о нашей потребности в такой науке». Ближе, однако, мы не [71] подвинулись. Что и доселе, кроме праздных надежд, тут ничего нет, в этом может убедиться всякий, кто с истинно научным пониманием приступает к изучению произведений этой литературы.
Прежде всего, социологи не могут прийти к соглашению насчет того, какая это наука. Одни говорят, что это – «наука абстрактная, которая должна заключать в себе истины общего характера»; другие, напротив, утверждают, что это – наука конкретная, описательная, историческая и индуктивная. Очевидно, такое разногласие было бы невозможно, если бы эта наука существовала. Самое ее содержание показало бы, что это за наука. Никто не сомневается в том, какого рода науки математика, астрономия, химия, история, политическая экономия; у них есть содержание, которое говорит за себя. Социология же пока пробавляется только чаяниями, а потому представляет широкое поприще для самых разнообразных предположений.
На этот счет можно, однако, столковаться, ибо поле тут совершенно чистое: пиши, что хрчешь! Беда в том, что, как бы мы ни посмотрели на социологию, будем ли мы видеть в ней абстрактную или конкретную науку, в обоих случаях «осуществление логических ее возможностей» встречает неодолимые препятствия. Если мы остановимся на том, что это – конкретная, историческая и описательная наука, как утверждает Гиддингс, то она должна включить в себя весь громадный фактический материал, собранный различными общественными науками в их многовековом развитии. Тут нельзя уже пробавляться жиденькими томиками с кой-откуда набранным содержанием; социология в этой форме может быть изложена только в многотомных сочинениях, обнимающих все отрасли человеческого знания, касающиеся общественных отношений. Ни один серьезный ученый, конечно, не возьмется за такую работу, превышающую силы отдельного человека. Сами социологи, когда они берутся излагать свою конкретную науку, отнюдь не пытаются осилить весь фактический материал. Оставаясь в области чаяний, они довольствуются скудными извлечениями наобум захваченных фактов из новейших исследований, преимущественно о первобытной культуре человечества. [...]
[...] Положительная философия, опирающаяся на опыт, очевидно, должна избрать первый путь. Но тогда приходится изучить все отдельные науки, свести их к единству и извлечь из них то, что в них есть общего и достоверного. В таком только случае общие начала будут стоять на прочном основании всесторонне исследованных и логически связанных фактических данных. Таково непременное требование истинно научной индукции. Нечего говорить о том, что [72] никто из современных социологов не думал предпринимать подобного труда.
Кто знаком с современным состоянием различных общественных наук, тот знает, что эта задача даже и неисполнима. В настоящее время она менее возможна, нежели когда-либо, ибо с упадком философии все основания, на которых строились отдельные науки, расшатаны и подвергнуты сомнению. Позитивисты прямо заявляют, что надобно все здание перестроить заново, откинув все, что носит на себе печать метафизики. Для исполнения такой задачи строго научным образом требуется работа многих поколений: надобно осилить весь фактический материал, утвердить его на непоколебимых основаниях и тогда уже извлечь из него общие начала, которые должны служить исходною точкой социологии. При таких условиях о социологии как науке в настоящее время не может быть речи – она является не более как чаяниями отдаленного будущего.
Остается, следовательно, идти путем дедуктивным, который гораздо проще и легче, особенно если не быть слишком взыскательным на счет логики. Но откуда же взять общие начала? Так как частные общественные науки их не дают, а метафизика отвергнута, то приходится заимствовать их из других наук, пришедших к более или менее достоверным выводам. Такой прием был указан уже Огюстом Контом, и по этому пути последовали многие из новейших социологов. Однако он не привел и не может привести ни к каким серьезным результатам. Перенесение даже вполне достоверных начал из одной области в другую, где господствуют совершенно иные условия, всегда в значительной степени гадательно, а нередко приводит к прямо превратному пониманию вещей. Начала, управляющие известной областью, должны быть изучаемы в ней самой, а не приносимы извне, что ведет к насильственному подчинению фактов совершенно чуждым им понятиям. Это и случается сплошь и рядом с социологами, которые заимствуют свои основные начала из других, более или менее близких к социологии наук, именно из биологии и психологии.
Уже Конт указывал на биологию как на такую науку, начала которой должны определять устройство и развитие человеческих обществ. Некоторые из новейших социологов решительно пошли по этому пути. Два биологических начала в особенности были приложены к явлениям общественной жизни: понятие об обществе, как об организме, и провозглашенная Дарвином борьба за существование.
Первое начало не ново. Еще в первой четверти нынешнего столетия понятия об организме и об органическом развитии были выработаны философской школой Шеллинга, в особенности же Аренсом, [73] историческая школа, с своей стороны, противополагала органическое развитие права всякому произвольному законодательству. Позднее даже основательные юристы, как Блунчли, прибегали к такого рода уподоблениям, и далеко не всегда уместно. Но так как эти сравнения и метафоры не имели влияния на содержание учения, то они оставались безвредными. Существенны были общие понятия об организме как об отношении целого и частей, отличном от чисто внешнего, механического сочетания, и о развитии как естественном росте сознания, в противоположность извне наложенным формам. Эти понятия, при должных оговорках, могли быть с пользою усвоены наукою. Но совсем иначе взглянули на это последователи положительной философии. Общие начала они отвергают, как продукт метафизики; для них важны явления, и они понятие об организме прилагают к обществу не в виде сравнения, а как нечто реальное. Метафоры превращаются в действительные явления жизни. Не только целое общество понимается как организм, но отдельные лица уподобляются клеточкам, а их соединения тканям; проводятся аналогии различных органов и функций, причем составными частями общественного организма признаются не только живые существа, но и материальная принадлежность, дороги, дома, топливо и т.п. Из всех этих чисто фантастических построений, которые далеко оставляют за собою старую метафизику, делаются мнимо научные выводы об отношениях лица к обществу, причем с одинаковым правдоподобием можно утверждать полное поглощение лица обществом и отстаивать индивидуалистическую точку зрения. Образцами того и другого могут служить, с одной стороны, многотомное сочинение бывшего профессора политической экономии и министра Австрийской империи Шеффле «Строение жизни общественного тела», с другой стороны, «Начала социологии» самого видного из современных философов-эмпириков Герберта Спенсера. С научной точки зрения оба представляют только ряд бесконечных фантазий.
Еще менее приложимо начало борьбы за существование. Даже и в области биологии это начало, как источник развития, остается голою гипотезой, которая не находит подтверждения в фактах. Никто никогда не видал, чтобы организмы изменялись под влиянием борьбы за существование. Те видоизменения, которые производятся путем искусственного подбора и которые служили точкою отправления для Дарвина, совершаются именно вследствие того, что животные и растения изменяются из-под влияния борьбы за существование; как скоро они предоставлены себе, они возвращаются к нормальному типу. Плохим оправданием отсутствия фактов служат [74] те громадные периоды времени, которые будто бы необходимы для того, чтобы произвести и упрочить самые маленькие изменения. Это только жалкое убежище незнания. Искусственный подбор действует успешно в весьма короткие периоды времени, а природа, по признанию самого Дарвина, обладает несравненно большими средствами, нежели человек. Если, несмотря на то, не замечается никакого превращения низших организмов в высшие, в силу кипящей всюду борьбы за существование, то значит, ничего подобного нет. Вся эта теория построена не на фактических, а на чисто логических основаниях; но и логика тут плохая. Говорят, что перевес в борьбе за существование всегда имеет организм наиболее к ней приспособленный, а так как организмы изменчивы и свойства предков передаются потомкам, то случайно появившиеся признаки, полезные организму, упрочиваются наследственностью и таким образом служат источником все высшего и высшего развития. Это выражается краткой формулой, что остается в живых организм, наиболее приспособленный к жизненным условиям; остальные погибают. Но почему же, однако, наиболее приспособленными к разнообразным и изменчивым условиям жизни мы должны считать именно совершеннейшие, т.е. самые сложные организмы? Казалось бы, напротив, что, высшие организмы требуют и высших условий, тогда как низшие довольствуются меньшим и выдерживают больше; поэтому они сохраняются там, где высшие погибают. К этому присоединяется то, что чем выше организм, тем менее он размножается, тогда как размножение низших не знает пределов; при борьбе, переходящей от поколения к поколению, количество, в конце концов, неизбежно будет иметь перевес над качеством. Ничтожные бактерии могут истребить многие тысячи самых совершенных организмов. Если последние, несмотря на то, сохраняются, если мы в ряде органических существ замечаем переход от низших форм к высшим, то это показывает, что тут действуют иные начала, способствующие сохранению и развитию организмов, несмотря на борьбу за существование. Сам Дарвин сознается, что при нынешнем состоянии науки непонятно, в силу чего низшие организмы могут восходить на высшую ступень; но этим самым опровергается вся его теория.
Еще менее эта теория применима к общественной жизни. Что борьба составляет одно из обычных в ней явлений, в этом никто никогда не сомневался; это факт, для всех очевидный. Несомненно и то, что человеческое развитие происходит путем борьбы; вся история ею наполнена. Но задача человеческих обществ состоит именно в том, чтобы умерить эту борьбу и привести враждующие силы к соглашению. Государство установлено за тем, чтобы люди не ис[75]требляли друг друга в борьбе за существование. Обширная отрасль общественной деятельности, благотворительность, имеет целью поддержать слабейших в этой борьбе и не дать им погибнуть. Даже в международных отношениях, где нет высшей власти, господствующей над борющимися сторонами, происходят переговоры, сделки, союзы, нередко устраняющие борьбу и не дающие праву силы разыграться на просторе. Обо всем этом в животном царстве нет и помину. Поэтому приложение к человеческим обществам начала борьбы за существование есть не что иное, как перенесение плохой гипотезы из области биологии в такую среду, где господствуют совершенно иные элементы и стремления. В истории человечества существенное значение имеет не процесс борьбы, а те начала, которые в ней проявляются и которые часто не имеют ничего общего с материальным существованием.
Многие социологи сами это сознают, а потому хотят основать свою науку не на биологии, а на психологии, частью личной, а еще более коллективной, исследующей явления масс. Эта область, бесспорно, гораздо ближе к общественным явлениям, нежели биология. Психология могла бы дать драгоценный материал науке об обществе, если бы она сама стояла на прочных основаниях; но именно этого нет. Современная психология, подобно всем другим наукам, отреклась от метафизики, а как скоро мы стали на эту точку зрения, так нет ни малейшей возможности понять что-нибудь в душе человека, которая имеет по преимуществу метафизическую природу и полна метафизических представлений. Самое понятие о душе и связанное с ним понятие о субъекте, о человеческом «я», понятие, краеугольное для права, для нравственности и для всех общественных наук, отвергается как продукт устарелой метафизики. Для эмпирической ..психологии, ныне господствующей, субъект вовсе не существует, а есть только ряд явлений или ощущаемых нами состояний, связанных общим законом, определяющим их последовательность. Но при таком взгляде все для нас делается непонятным. Милль, пришедши путем анализа к этому заключению, сам приходит в недоумение: каким образом ряд состояний может помнить себя, как прошлое, и предвидеть себя, как будущее? Еще менее очевидно, можно ряду состояний приписать какие-нибудь права или предъявлять к нему какие-нибудь нравственные требования. Если в теоретической области мы можем успокоиться на том, что это – тайна природы, вечно нам недоступная, то в практической сфере мы не вправе из этой тайны делать какие бы то ни было выводы, да еще вдобавок обязательные для других. Пока психология не [76] знает даже, существует ли субъект или нет, она не в состоянии дать никаких начал для общественных наук.
Еще менее может социология почерпать из коллективной психологии. Личная психология имеет, по крайней мере, значительное количество собранного материала, а тут и этого нет. Сами социологи признаются, что, «к сожалению, коллективная психология едва только зарождается». Нужно очень много смелости, чтобы строить совершенно новую науку на едва зарождающейся другой науке. Но отвага социологов не знает пределов. Там, где отсутствуют научные требования, полагающие границы блужданию фантазии, там последняя может разыграться на просторе. Можно себе представить, что из этого выходит. Рациональные начала, под именем метафизики, выкинуты за борт, а фактический материал не собран. Остается выдернуть наобум какое-нибудь явление и постараться свести к нему все остальные. Это и делают современные социологи. Но так как явлений много и они весьма разнообразны, а оснований для выбора нет никаких, и каждый делает это по своему личному, случайному внушению, то и выходит полнейшая разноголосица. Один видит основной общественный фактор в договоре; другой, напротив, в принудительном действии внешних сил; третий ищет основного общественного мотива в подражании, четвертый – в экономических отношениях. Пятый, новейший, отвергает все эти объяснения, как негодные, и признает необходимость отправляться «от нового данного, которое доселе безуспешно искали, но которое не может долее оставаться незамеченным». Он утверждает, что «социология должна отныне идти по правильному пути, по той же причине, как Г. Спенсер говорит, что человечество в конце концов идет правильно, пол-ому что оно испробовало всевозможные способы идти ложным путем». Это новое, доселе не замеченное никем начало есть сознание рода (the conciousness of kind), то есть «состояние сознания, в котором какое-нибудь существо признает другое сознающее существо, как одного рода с собою». Но когда мы хотим выяснить себе, что такое это сознание рода, мы остаемся в полном недоумении. Признается, что это – основной социальный фактор, «совпадающий с возможным обществом»; но при этом он не только отличается от чисто экономических, политических и религиозных мотивов, но и постоянно приходит с ними в столкновение (стр. 18). Однако это и не сознание племенного сродства или народного единства, как можно было бы думать; сознание рода выражается «в классовых инстинктах и предрассудках», которые связывают политические партии гораздо сильнее, нежели мнения или интересы. Не по убеждению, а в силу «сознания рода» монархист чувствует себя бли[77]же к монархисту, нежели к республиканцу (стр. 180, 183). С другой стороны, «сознание рода всегда присуще, чтобы соединить тех, которых убеждения разнятся, и разделить тех, которых убеждения согласны» (стр. 199). В явлениях тотемизма (т.е. поклонения символическим животным у диких народов) сознание рода связывает человека не только с совершенно чуждыми ему людьми, но даже с существами животного и растительного царства гораздо теснее, нежели с ближайшими друзьями (стр. 252). Спрашивается: что же, наконец, такое это новое, доселе не замеченное начало, в силу которого социология должна в конце концов идти правильным путем? Последнее слово социологии погружает нас в непроницаемый мрак.
За недостатком собственных начал социологи не гнушаются и продуктами метафизики. Те самые, которые отвергают последнюю как устаревший хлам, тем не менее возвеличивают вытекшее из философии XVIII века Объявление прав человека и гражданина, как одно из драгоценнейших приобретений человечества: «в признании прав человека и гражданина,-говорят они, – эта философия была безусловно права». Каким образом можно считать метафизику чистою фантазией, а ее произведения признавать безусловною истиной, это остается тайной для человека, привыкшего связывать свои мысли. Но социологи как-то умеют с этим справляться. Некоторые из них строят даже целые метафизические системы, далеко оставляющие за собою воздушные замки старых метафизиков. Так, например, Фурье утверждает, что социальная идея должна быть распространена на весь мир, который «должен представляться в психических терминах и социологических отношениях...»
«Недостаточно признать, что организмы суть общества, так же
как и, наоборот, общества суть организмы.... надобно сказать, что самое бытие
есть общественное и что вселенная есть бесконечное общество, которого
существенный закон состоит во взаимности действия и хотения, то есть в
солидарности, первой степени любви». Не признавая так называемых конечных
причин, можно «верить за раз во всеобщий механизм и во всеобщую
чувствительность, как результат всемирного влечения» (l'appetition universelle). Таким образом
«механический эволюционизм Спенсера будет служить простым переходом между
позитивистским агностицизмом Конта и психо-социологическим монизмом будущего,
который поймет мир, как обширное общество элементов, заключающих в себе
чувствительность и волю в более или менее скрытом состоянии». Трудно идти далее
этого в фантастических построениях; но позволительно ли выдавать это за науку?
[78]
Другой новейший немецкий социолог, Раценгофер, отправляется, напротив, от первичной, единой силы, которая, так же как у Спенсера, дифференцируется в процессе мироздания, но вместе стремится к совершенствованию. Дифференциация ведет к созданию единичных вещей и существ, которые являются эманациями этой первобытной силы; с каждой из них связывается известный интерес. Отсюда раскрытая Дарвином борьба за существование и истребление одних существ другими. Но присущее им стремление к совершенствованию, исходящее от первичной силы и передаваемое от поколения к поколению через зачаточную плазму, по теории Вейсмана, ведет к тому, что над личным интересом возвышается социальный и, наконец, трансцендентальный. Таково социологическое познание мира, которое должно быть плодом положительной науки, откидывающей всякие фантазии. Автор сознается, однако, что положительная наука не в состоянии доказать существование этой первичной силы и ее действия в мире. Здесь наука должна восполняться верою. С помощью безотчетной веры, взятой неизвестно откуда, можно, конечно, сочинить все, что угодно. Воображению предоставляется самое широкое поле, но для науки тут не остается места, а о положительном знании нет и помину.
После всего этого можно, кажется, повторить то, что я сказал несколько лет тому назад, разбирая учение Конта: существуют и существовали отдельные науки, касающиеся различных сторон духовного естества человека: филология, право, политическая экономия, политика, эстетика, история философии, история религий, наконец, прагматическая история, но социология, как наука, не существует. Есть только пустые толки о социологии». А потому в педагогическом отношении нет ничего вреднее, как направлять юношество на изучение этого призрака науки. Через это молодые умы отучаются от строго научных требований и привыкают смешивать науку со всякого рода фантазиями и с легковесною журнальною болтовней. Этим отсутствием научного понимания объясняется столь значительное распространение у нас экономического материализма, который представляет только безобразный продукт невежества и шарлатанства.
Единственное значение всех этих попыток заключается в том,
что они указывают на потребность выяснить себе основы общежития. Но путь,
которым идут современные исследователи, не в состоянии привести ни к чему,
кроме пустых разглагольствований. Как скоро отвергается метафизика, т.е. те
рациональные начала, которые всегда служили и служат руководителями человека,
как в теоретическом познании, так и в практической деятельности; так исчезает
всякая [79] возможность понимания общественных явлений. В этой области
метафизика не есть только способ понимания; она сама становится явлением, а
потому требует изучения. Обойти ее нет возможности; выкинуть ее из науки об
обществе – значит представить самые явления в превратном виде, отнять у них
существенное их значение и дать им совершенно ложную окраску. Познание
общественных явлений возможно только при свете выражающихся в них рациональных
начал, а, с другой стороны, самые эти явления служат проверкою начал, ибо здесь
последние из теоретической области нисходят в практическую сферу и сталкиваются
с жизненными условиями и интересами. Здесь оказывается, насколько они приложимы
на практике. Поэтому фактическое изучение различных сторон общественной жизни в
различных отраслях науки служит необходимым восполнением и проверкой
философской мысли, но и это изучение должно быть строго научное. Тут нельзя
довольствоваться случайно выхваченными фактами, под которые насильственно
подводятся все остальные явления: исследование должно быть полное и
всестороннее, без всякой предвзятой мысли, без ложной окраски, в особенности же
без предварительного отрицания именно того, что наиболее существенно. Поэтому
оно должно исходить от отдельных наук, которых задача состоит именно в изучении
явлений; социология же, как отвлеченная наука, исследующая основные начала
общежития, не может быть не чем иным, как философией общественной жизни, т.е.
наукой, по существу своему опирающейся на метафизику. Именно этому
соответствовала старая философия права, ибо правом определяются строение
общества и отношения целого и членов. Ясно, следовательно, что мы должны
восстановить порванную нить предания и возвратиться к легкомысленно отвергнутым
началам. Только этим путем возможно удовлетворить насущной потребности и прийти
к правильному пониманию человеческого общежития. Каким же, однако, способом
можем мы исполнить эту задачу? Как разобраться в массе разноречивых мнений, на
которые распадалась старая метафизика и которые в значительной степени
содействовали ее падению? Каким образом, не имея путеводной нити, можем мы
отделить в них истинное от ложного и тем самым утвердить возрожденную науку
философии права на прочных основаниях? Путеводною нитью может служить нам самое
движение философской мысли в ее отношениях к общественной жизни. Оно раскрывает
нам общий закон развития, в котором каждое отдельное направление получает
подобающее ему место и значение. Всякая односторонность обличается, и все
окончательно сводится к высшему единству, обнимающему совокупность общественных
элементов в их полноте. [80]
В истории философии права нового времени мы можем отметить четыре главные школы, представляющие последовательное развитие общественной мысли, в связи с самым ходом жизни: школу общежительную, нравственную, индивидуальную и идеальную. Первоначально мысль исходит от того положения, что человек есть существо общежительное, и выводит последствия, необходимо вытекающие из этих отношений. Но так как здесь, по самому существу дела, оказываются два противоположные друг другу элемента' отдельные лица и связующее их начало, то исходящие из одного корня направления мысли, естественно, разбиваются на две противоположные точки зрения: одна берет за основание личность и вытекающие из нее права, другая – отвлеченно нравственное начало, которому подчиняется самое право. Из первой возникла индивидуальная школа, из второй – нравственная. Наконец, эти противоположные направления сводятся к высшему единству идеальной школой, которая представляет таким образом высшее развитие философской мысли. К ней поэтому должна примыкать возрождающаяся потребность философского понимания. В особенности зачинатель и завершитель этого направления, Кант и Гегель, maestri di color che sanno, по выражению Кэрда, заслуживают самого внимательного изучения со стороны юриста-философа. Кант, в своем глубоком анализе человеческих способностей, умел Сочетать индивидуалистические начала французских философов XVIII века с нравственными требованиями школы Лейбница. Гегель восполнил эту все еще чисто индивидуалистическую точку зрения развитием объективных начал нравственного мира, осуществляющихся в человеческих союзах. Через это все умственное здание человеческого общежития получило такую цельность и стройность, какие оно никогда не имело ни прежде, ни после. И эта логическая связь не была куплена ценою насилования фактов; напротив, чем более юрист, изучающий свою специальность, знакомится с фактами, тем более он убеждается в верности и глубине определений Гегеля. Ни одно, может быть, из сочинений великого германского мыслителя не находит такого подтверждения в явлениях действительного мира и не может служить таким надежным руководством в понимании фактов, как именно его философия права. В подкрепление этой оценки приведу суждение одного из самых основательных, трезвых и многообъемлющих немецких юристов нынешнего столетия, человека притом совершенно чуждого философии, но глубокого знатока положительного права – Роберта Моля. В своем капитальном сочинении «История и литература государственных наук» он говорит: «Как великан выдвигается Гегель среди этой жалкой посредствен[81]ности. Даже тот, кто не принадлежит к его школе и не согласен ни с методою, ни с частностями предлежащего сочинения, должен признать, что тут является высокая духовная сила, гениальная самобытность, господствующий кругозор и богатство материала. Преимущества и недостатки равно носят печать величия... Конечно, Гегель сам не представил полной системы государственных наук, но он указал единственный верный путь, который к этому ведет. Что до сих пор так мало следовали по этому пути, – заключает Моль, -действительно не похвально, даже едва понятно».
В другом месте я подробно изложил содержание философии права Гегеля и указал, как на ее преимущества, так и на ее недостатки, вызывающие необходимость проверки и восполнения. Проверкою может служить, с одной стороны, история философии права, раскрывающая закон развития мысли, с другой стороны, изучение законов, указывающее на ее приложение. Только в силу этой проверки философия права может сделаться прочно установленною наукою, опирающеюся на непоколебимые основы умозрения и опыта. Без сомнения, вследствие такой проверки воздвигнутое Гегелем здание должно видоизмениться в некоторых частях; но существенное в нем останется. Положенных им оснований не могли поколебать ни последующие критики , ни теории позднейших философов.
Главный оппонент Гегеля, Тренделенбург, был зачинателем того лжеорганического воззрения на мир и на человеческие общества, которое в положительной школе достигло таких чудовищных размеров. Другой противник, Шталь, построил систему, представляющую возвращение к теократическим началам и лишенную всяких научных оснований. Наконец Иеринг, который совершенно даже игнорирует Гегеля, довершил разложение правосознания в современной германской науке и практике. Умозрение было отвергнуто, и право низведено на степень интереса. Если мы хотим из этого разложения выйти снова в светлую область мысли и знания, если мы хотим восстановить порванное предание, то мы должны примкнуть именно к Гегелю, который представляет последнее слово идеалистической философии. Наука тогда только идет твердым шагом и верным путем, когда она не начинает всякий раз сызнова, а примыкает к работам предшествующих поколений, исправляя недостатки, устраняя то, что оказалось ложным, восполняя пробелы, но сохраняя здоровое зерно, которое выдержало проверку логики и опыта. Именно это я и старался сделать в предлагаемом сочинении; оно представляет попытку восстановить забытую науку, которой упадок роковым образом отразился на умах современников и привел к полному затмению высших начал, управляющих человеческою жизнью и служащих основою че[82]ловеческих обществ. Важность цели да послужит оправданием недостатков изложения. Считаю, во всяком случае, необходимым указать тот путь, который я признаю единственным верным.
Печатается по:
Хропанюк
В. Н. Теория государства и права. Хрестоматия. Учебное пособие. – М., 1998, –
944 с.